— Мы не собирались, — попыталась отказаться Мальвина, но встретилась взглядом с глазами мужа, и голос у нее прервался.
— Ты поедешь с дочерью на этот раут, — приказал он едва слышным, но грозным шепотом.
И тотчас же, улыбнувшись, прибавил вслух:
— Советую вам быть на этом рауте.
Мальвина побелела, как мех вокруг ее шеи, а Ирена в ту же минуту спросила:
— А ты, отец, тоже там будешь?
— Заеду на часок. У меня, как всегда, нет времени.
— Как жаль, — отозвался барон Эмиль, — что я не могу предложить вам часть моего! Я в этом отношении поистине богач.
— А я бедняк! И потому вынужден уже проститься с вами.
Приподняв шляпу, он стал спускаться по лестнице, как вдруг услышал позади голос Ирены:
— Отец!
Объяснив матери и барону, что ей нужно сказать несколько слов отцу, Ирена сбежала с лестницы. Великолепный, ярко освещенный вестибюль был пуст; только ливрейный швейцар при виде хозяина дома застыл на месте, взявшись за ручку застекленной двери. Внизу, у лестницы, высокая, чуть сухощавая и очень белая барышня в черных пушистых мехах начала разговор по-французски:
— Извини, что в таком неподходящем месте… но я должна сказать тебе, отец, что бал в нашем доме, о котором ты говорил Каре, этой зимой не может состояться.
Дарвид сильно удивился:
— Почему?
Поблескивая серыми глазами из-под причудливо изогнутых полей шляпы, Ирена ответила:
— Потому что мама встревожилась при одной мысли об этом бале.
С минуту помолчав, Дарвид медленно произнес:
— Разве твоя мать перестала любить развлечения?
— Да, отец, и мне незачем объяснять тебе, чем вызвано это настроение. Существуют натуры, не способные в некоторых… случаях развлекаться.
— В некоторых случаях? Что же случилось с твоей матерью?
Он был поражен, и в тоне его вопроса прозвучал испуг, которого он не мог скрыть. В голове его пронеслась мысль: «Неужели она знает?» А Ирена холодно сказала:
— Тебе, отец, это так же хорошо известно, как и мне. Что же касается этого бала…
— Этот бал мне нужен по разным причинам, — прервал Дарвид, — и он состоится у нас в доме через несколько недель.
С сухим, нервным смехом Ирена воскликнула:
— О дорогой отец, je vous adresse ma sommation respectueuse[68], чтобы он не состоялся! Мы обе с мамой очень, очень не расположены к нему. И я позволила себе задержать тебя на минутку, чтобы сказать…
Улыбка сбежала с ее лица, когда она договаривала:
— Чтобы сказать тебе, дорогой отец, что бала не будет.
— Что это значит?.. — вскричал Дарвид, но тотчас сдержался.
У двери стоял швейцар, по лестнице спускался лакей. Поэтому Дарвид, сняв перед дочерью шляпу, сказал на понятном для прислуги языке:
— Извини, но сейчас у меня нет времени. Я запаздываю. Мы потом докончим этот разговор.
Скрипя по снегу, карета катила по людным улицам, а когда свет фонарей падал внутрь, было видно изменившееся лицо Дарвида, потрясенного словами дочери. В рамке рыжеватых бакенов и серебристого воротника это сухое, бледное лицо с широко раскрытыми глазами, поднятыми бровями и замершим на губах криком: «Она знает все!.. Чудовищно!» — на миг появлялось и снова погружалось в наполнявший карету мрак.
Вероятно, впервые в этом городе, отделенном от Англии сушей и морями, известный круг людей, впрочем очень ограниченный, имел возможность любоваться холостяцкой квартирой, убранной гобеленами, скульптурами и цветными стеклами производства лондонской фабрики: «Моррис, Фокнер, Маршал и Компания». В небольшой гостиной все до последней вещицы было приобретено на этой фабрике, основанной известным поэтом и членом братства прерафаэлитов[69]. Известный поэт и художник Вильям Моррис стал промышленником в целях развития эстетических вкусов общества и убранства жилищ произведениями чистого искусства. Все собранное здесь было действительно прекрасно. Гобелены представляли собой галерею картин, заимствованных из рыцарских романов и чудесных легенд: Тристан и Изольда на палубе корабля; Флор и Бланшефлор в саду, среди кустов роз; монах Альберих, спускающийся в одежде доминиканца в разверстый ад. Обивка на мебели, изображающая крылатые головки и фантастические цветы, восхищала искусной выделкой ткани и узорчатой каемкой, напоминающей поля старинных молитвенников. Блеклые, приглушенные тона, выдержанные во всем, создавали впечатление старины, вышедшей из туманной дали веков, и только стоявшие у окна стеклянные ширмы в виде островерхих арок, разделенных колоннами, горели рубинами, изумрудами и сапфирами. То были стекла с цветными розеттами и изображениями святых в ярких одеждах и с бледными профилями. На одном из столов возвышался бронзовый пюпитр наподобие готической часовни; на другом — лампа с подставкой, представляющей триумф смерти, в образе женщины с крыльями летучей мыши, в развевающейся одежде, с кривыми, изогнутыми когтями на ногах и косой в руке. Эта подставка была скульптурной копией с Орканья из пизанского Campo Santo[70]. Посреди столовой, которую можно была разглядеть в открытую дверь, стоял стол в стиле XIII века, совсем простой, под какие вместо ковров настилали сено; затем буфет (XIV в.) с раскрашенной резьбой и большой ларь (XIV в., копия из музея Cluny[71]) с причудливыми зверями, вырезанными на крышке, и фигурками двенадцати пэров Франции в маленьких нишах на передней стенке. Другой ларь, схожий с этим, находился в гостиной, но на нем была вырезана сцена коронования Людовика XI в Реймсе (Орлеанский музей). Стоял этот ларь у ног брата Альбериха, спускающегося в белой одежде в черную бездну ада, и должен был заменять диван, которого тут вообще не было. Оба ларя — кованный железом и деревянный — отличались необычайно тонкой работой, хотя были только копиями; предназначались они для хранения произведений искусства и в то же время для сидения. Кроме того, здесь было несколько стульев, с выточенными в виде трилистника спинками (XIV и XV вв.) и два-три непомерно глубоких и широких кресла, так называемые кафедры, обитые чудесной тканью, — вот и все, что требовалось, чтобы придать квартире строго выдержанный средневековый стиль. В воздухе, слегка окрашенном яркими цветными стеклами, в этих комнатах, где архаика смешивалась с экзотикой и старина царила наряду с изощренностью, ощущался некий аромат мистики. Все это, впрочем, было вполне понятно и казалось естественным каждому, кто знал барона Эмиля Блауэндорфа, владельца квартиры. Изысканный эстет и знаток искусства, барон принадлежал вдобавок к школе так называемых эстетов-медиевистов, являвшихся страстными почитателями средневековых романов, легенд и художественных изделий, от которых веяло дыханием потустороннего мира.
Три года тому назад, когда Мариан Дарвид в сопровождении, а вернее под покровительством Краницкого впервые переступил порог этой квартиры, она была только что отделана. Барон привез с одного из островов на Средиземном море останки своей умершей матери, вступил во владение доставшимся от нее наследством и для устройства связанных с этим дел временно поселился в родном городе. Краницкий, давний друг дома Блауэндорфов, знавший Эмиля с детства, теперь, встретясь с ним, сильно расчувствовался. Это насмешило барона, но немножко растрогало: но peu baroque ce pauvre[72] Краницкий со своим пафосом и сентиментальностью, которая отдает мумией, un bon diable en somme[73]: милый, вполне порядочный и услужливый. На редкость услужливый. Он поехал на границу, когда стали прибывать из Англии посылки в адрес барона, получал их с таможни, а потом помогал ему в убранстве квартиры, что было сопряжено с немалыми трудностями. У обойщиков и рабочих голова шла кругом при виде извлекаемых из ящиков рыцарей, дам, монахов, пэров Франции и «триумфов смерти». Краницкий ничему не удивлялся, потому что много читал и знал, но и не очень восхищался. Когда барон, при его деятельной и умелой помощи, наконец