столицу… человека…
Он запнулся. Думал: «Это Ирена!»
Потом закончил:
— Человека, обладающего соответствующей компетенцией и весом, лучше всего то лицо, о котором мы говорили. Таков мой совет.
С последним поклоном гостя дверь в прихожую закрылась. Дарвид обернулся и увидел стоявшую возле круглого стола Ирену. В этот день они встретились на лестнице, когда она возвращалась с прогулки по городу, а его уже ждала карета, и поздоровались мимоходом, не останавливаясь. У него не было ни секунды времени, чтобы с ней говорить; она, видимо, тоже спешила и быстро взбежала по лестнице.
— Bonjour, pe?re![145] —лишь сказала она, торопливо кивнув ему головой.
— Bonjour, Ire?ne! — ответил Дарвид, приподняв шляпу.
За ним с тяжелым портфелем, набитым бумагами, шел секретарь; за ней какой-то приказчик нес картонку. Так или иначе, но здороваться уже было не нужно, и Ирена, стоя возле круглого стола, сразу приступила к делу:
— Я пришла, отец, просить тебя от имени мамы и своего уделить мне полчаса для разговора, но непременно сегодня, сейчас.
На ней было темное платье с узким лифом и высоким сборчатым воротником, из которого, как бутон белого цветка из полуразвернутого листика, выглядывало ее удлиненное, хрупкое, сильно побледневшее лицо.
Да и вся она в этой высокой комнате с массивной обстановкой казалась меньше и ниже, чем обычно. Однако слова «сейчас и непременно» она произнесла так подчеркнуто и решительно, что Дарвид остановился посреди комнаты и испытующе поглядел на нее.
— Ты пришла… от имени матери и своего, — повторил он, — что за торжественный и решительный тон! Вероятно, ты хочешь объяснить мне, почему твоя мать и ты сочли возможным противиться моей воле…
— Нет, отец, напротив, — отвечала она, — я намерена сообщить тебе, какова воля мамы и моя…
— Относительно бала? — тотчас спросил Дарвид.
— Нет, это гораздо важнее бала.
На минуту оба замолкли. Если бы фразы, которыми они обменялись, были не так отрывисты и не так быстро следовали одна за другой, они бы заметили какое-то движение в углу, за стенкой из книг, уставленных на изящной этажерке, но шорох был очень легкий и длился одно мгновение. Что-то там зашевелилось и сразу замерло.
— Это гораздо важнее бала, — повторила Ирена. — Речь идет о спокойствии, чести и совести моей матери.
— Что за напыщенные выражения! — коротко засмеявшись, воскликнул Дарвид, — Я все больше убеждаюсь, что экзальтация — это болезнь, весьма распространенная в моем семействе! Я бы предпочел, чтобы ты говорила проще…
— То, о чем я собираюсь говорить, совсем не просто, и стиль моей речи соответствует ее содержанию, — ответила Ирена и села в кресло, сложив руки на коленях, в напряженной позе, не касаясь широких тяжелых подлокотников.
— То, о чем я собираюсь с тобой говорить, отец, вещь очень сложная и тонкая. Скажи, отец, ты тоже считаешь, как и я, что можно совершить так называемую ошибку, обладая благородным сердцем и безмерно страдая? Обычно говорят, что страдание — это справедливая кара или покаяние за совершенную ошибку, но я это суждение считаю крашеным горшком; боже мой, ведь все на свете так сложно, так непостоянно и относительно.
Она говорила совершенно спокойно, однако при последних словах слегка пожала плечами. Дарвид смотрел на нее в оцепенении.
— Как? — начал он сдавленным голосом. — Ты… ты… пришла со мной говорить об… этом! Так ты знаешь? Понимаешь? И пришла об… этом говорить?
— Знаешь, отец, — отвечала Ирена, — для того, чтобы наш разговор мог к чему-нибудь привести, мы должны прежде всего отбросить все крашеные горшки…
— Что это значит? — спросил Дарвид.
— Что? Крашеные горшки? Это ничтожные глиняные черепки, только красиво раскрашенные; например, в этом случае крашеными горшками были бы: моя наивность, смущение, скромность и тому подобные штопаные носки!
Она засмеялась.
— Я давно уже знаю все, что произошло… Еще маленькой девочкой, наряжая в углу куклу, я услышала один разговор между тобой, отец, и мамой; он запал мне в память и очень помог понять то, что произошло потом. Тебя, отец, всегда так поглощали всякие дела и обязанности, что ты почти не бывал дома. О нет, отец, я и не думаю тебя осуждать! Но в этом есть логика, простая логика. Ты добивался того, что было твоим счастьем, радостью твоей жизни, а мама… бедная мама нагнулась, чтобы поднять хоть крупицу счастья и радости для себя. Только твое счастье, отец, было открытым, ничем не омраченным, торжествующим, а у мамы… оно всегда было затаенным, отравленным, полным стыда…
В первый раз в этом разговоре голос ее дрогнул, она опустила голову и розовым копчиком пальца стряхнула с платья какую-то пылинку, потом, снова подняв на усевшегося против нее отца ясный, спокойный взгляд, продолжала:
— Чтобы ты понял, какое важное и решающее значение имеет этот разговор, я, с твоего позволения, открою тебе тайные, но мне известные пружины, которые привели к этой «ошибке» и к теперешнему состоянию мамы…
Нервным движением вскинув на нос пенсне, Дарвид спросил:
— А может быть, лучше обойти это и прямо приступить к делу?
— Нет, отец, — возразила Ирена, — пожалуйста, разреши мне отнять у тебя несколько минут. Это необходимо. У каждого человека есть так называемая душа, особая, не похожая на другие…
Она остановилась на миг и пожала плечами.
— Будто я знаю? Может быть, такой же крашеный горшок и эта душа! Но таково общепринятое название, которое дается всяким нашим чувствам и склонностям. Поэтому pour la commodite? de la conversation[146] я буду употреблять это слово…
Она улыбнулась и продолжала:
— Души бывают разные: твердые, как сталь, и мягкие, как воск, не доступные никаким чувствам и чувствительные. У мамы душа мягкая и чувствительная. Как воздух для дыхания, ей нужны нежность, забота, возможность кому-то довериться… будто я знаю?.. Все ингредиенты так называемой любви, привязанности… и так далее. У тебя, отец, душа стальная и всегда такое множество дел… мы еще были детьми… Кара тогда едва начинала говорить… Что же? Настала минута… будто я знаю, какая? В этом уж я не разбираюсь… но… как бы то ни было… случилось то, что у тебя самого в твоих многочисленных, таких долгих и далеких путешествиях, наверное, случалось не раз… Не правда ли? Не правда ли?
Лицо ее в темных сборках высокого воротника вспыхнуло румянцем, но она коротко засмеялась и странно искрящимися глазами в упор поглядела на отца.
— Право, — прибавила она, — только страдая ревматизмом мысли, можно поверить, что ты, отец, всегда любил одну маму и даже вообще ее любил… Мама, должно быть, этому не верила…
— Ирена! — крикнул Дарвид, но она не дала себя прервать.
— Прости, отец, и позволь тебе сказать, что я не осуждаю! Вовсе нет! В том, что я говорю, нет и тени осуждения. Я только выясняю и устанавливаю факты и причины. Вот и все. Это необходимо. Без этого было бы непонятно требование мамы и мое, которое я сейчас изложу. А теперь вернемся к вопросу о душе, индивидуальной душе. Это вопрос огромной важности. Так называемые ошибки могут быть порождением как низкой души, так и благородной. О первой я мало знаю, но когда ошибка порождена благородной душой, это, отец, великая и страшная мука… Я ее видела и, глядя на нее, пришла к убеждению, что так называемая любовь и так называемое счастье — это просто крашеные горшки. Идиллии! Может быть, где-нибудь они и есть, но та, которую я видела… поверь мне, отец, не побуждала к… идиллическим настроениям!