Через полчаса приоткрылась дверь из гостиной, и голос Ирены произнес несколько слов по-английски. Мисс Мэри на цыпочках быстро подошла к двери.
— Кара уже спит, — прошептала она, — не нужно ее будить: ей немножко нездоровится.
Дверь тихо затворилась, а через несколько минут горничная бесшумно подала поднос с чаем и обильным ужином. Вскоре после этого в комнату вошла Мальвина. С встревоженным видом она тихо приблизилась к кровати дочери.
— Что с ней? — послышался ее шепот. — Почему она так рано заснула?
Англичанка коротко ответила какой-то успокоительной фразой. Это была предосторожность. В этом доме всегда, а сегодня еще более чем всегда ей казалось необходимым осторожно высказывать какие-либо наблюдения. Обе долго смотрели на девочку: она глубоко и ровно дышала и, казалось, крепко спала, только щеки ее сильно разрумянились. Мальвина нагнулась и долгим поцелуем прильнула ко лбу дочери. Тогда мисс Мэри заметила нечто, в чем не была, однако, уверена. Ей показалось, что Кара содрогнулась всем телом, с головы до ног, когда мать коснулась губами ее лба. Все же она бы не сказала наверно, действительно ли вздрогнула Кара, или это ей только почудилось. После ухода Мальвины она еще долго стояла возле кровати, устремив взор на тонкое личико, все сильнее пылавшее румянцем. На пурпурных губах выступили черные пятнышки, губы запеклись и приоткрылись, обнажив поблескивающие жемчугом мелкие зубки.
«Она больна, но уснула, — думала мисс Мэри. — А может быть, страх, видимо, охвативший девочку в пустой гостиной, был ее вымыслом, плодом воображения? Наверное, ничего там не было, просто нездоровье или даже недомогание, если она так скоро уснула».
В комнате Кары, как светлячок, мерцал ночник; рядом, за открытой дверью, до глубокой ночи шелестели страницы книжки, которую перелистывала бодрствовавшая англичанка. В эту ночь мисс Мэри долго не ложилась спать и много раз подходила к дверям; издали она смотрела на кровать, с которой доносилось ровное дыхание. Спит. Изредка она шевелилась и стонала, потом снова стихала. В ногах ее клубком серого шелка лежал Пуфик и легонько похрапывал. Улица за садом постепенно смолкала и, наконец, замолкла. Рассвет уже белил спущенные шторы на окнах и раздвигал над мебелью черную завесу темноты. Мисс Мэри, усталая, в длинном пеньюаре, готовая мгновенно сорваться с постели, наконец уснула, но вскоре проснулась с чувством мучительной тревоги. Разбудил ее резкий холод: в открытую дверь врывался морозный воздух. Она вскочила и с криком бросилась в комнату Кары. Уже с порога она увидела сквозь широко раскинувшиеся листья пальмы большое, настежь открытое окно и сидевшую на подоконнике тоненькую фигурку, белую в сером предрассветном сумраке. Когда она это сделала? Долго ли так сидела, прислонясь к оконной раме, свесив наружу босые ноги, с обнаженными плечами и грудью, не закрытыми даже батистом сорочки? Этого никто никогда не узнал. Мисс Мэри с силой, которую может придать только ужас, подняла девочку и, неся ее в постель, почувствовала, как закоченели у нее руки и ноги, словно это был уже застывший труп; однако грудь ее поднималась и опускалась в тяжелом хриплом дыхании, а щеки и лоб пылали. Полминуты — и окно закрыто; длинные гибкие руки мисс изо всей силы растирают покрытые гусиной кожей плечи и грудь, но они холодны как лед.
— Деточка! Недобрая! Любимая! Бедная! Зачем ты это сделала? Как могла ты решиться на такой страшный поступок? Понимала ли ты, что делаешь? Что это — несчастный случай или… ты нарочно? Скажи, нарочно? Скажи! Скажи!
Кара вдруг посмотрела прямо в лицо мисс Мэри, порывисто откинула голову, глаза ее бросили торжествующий взгляд, улыбка раздвинула запекшиеся губы. В этом блеснувшем взоре, в улыбке, в крутом изгибе шеи на миг еще раз показалась прежняя шаловливая и непокорная Кара, потом у нее застучали зубы и ее стал бить озноб, так что зашелестело шелковое одеяло. К ознобу присоединился сухой, неотвязный кашель, сотрясавший холодную, как лед, хрупкую грудь, покрытую съежившейся, сморщенной, как будто увядшей кожей. Мисс Мэри, стоявшая на коленях, вскочила. Она крикнула, путая слова:
— Родителей! Доктора!
Где-то далеко на улице послышался стук кареты, ближе, ближе, наконец он влетел в ворота и смолк. Мисс Мэри, вся в белом, с рассыпавшимися по плечам волосами бросилась в комнаты Дарвида; она быстро прошла одну за другой гостиные, где из-под черной вуали, отдернутой бледным рассветом, смутно поблескивая красками, стеклами и хрусталем, выступали картины, зеркала, плюш, муар, лак, позолота, мозаика, мрамор и фарфор…
В кабинет хозяина дома тоже проник рассвет, однако лакей зажег лампу, висевшую над круглым столом. Дарвид, очень бледный, нервным движением снимал или, вернее, срывал с рук перчатки.
— Так она пришла от меня?.. Отсюда пришла?.. Вы говорите, что она была у меня и вернулась… такая?.. Но она вчера и не приходила ко мне, я ее не видел, она не была тут…
— Была, — ответила мисс Мэри, — она сказала, что идет к вам, и не возвращалась больше часу…
— Может быть, у матери?
— Нет, — возразила англичанка, — я спрашивала ее сестру. Она не заходила к матери, а была здесь…
Дарвид, недоумевая, задумался и вдруг вскрикнул:
— А!
Было что-то трагическое в жесте, которым он указал на заставленную книгами высокую этажерку в углу, и в том, как он сплел пальцы.
— Была! И… слышала! А!
С минуту он стоял, окаменев, прикусив губу, с подергивающимся лицом и углубившимися морщинами на лбу; потом подошел к англичанке и так тихо, что она едва могла расслышать, спросил:
— Это нарочно?.. Нарочно?.. Нарочно?
Заломив руки, она почти беззвучно прошептала:
— Я не стану скрывать… Может быть, от этого что-нибудь зависит… Нарочно!
Тогда этот человек, всегда такой спокойный и выдержанный, как тигр, ринулся к дверям с криком:
— Карету!
Когда известнейший в городе врач уже второй раз в этот день выходил из комнаты больной, Дарвид встретился с ним наедине в голубой гостиной. Он уже снова замкнулся в себе и, как всегда беседуя с человеком, имеющим громкое имя, приятно улыбался.
— Поставлен ли уже диагноз? — спросил он.
Диагноз уже был поставлен, и очень серьезный. Воспаление захватило большую часть легких и стремительно развивалось в хрупком организме, подорванном предыдущей болезнью. Кроме того, началось какое-то осложнение, что-то связанное с мозгом, с нервами, что-то психическое. Дарвид предложил созвать консилиум врачей:
— Может быть, из-за границы… из Парижа, из Вены, к нашим услугам телеграф и железная дорога… что же касается издержек, — равнодушно закончил он, — я ничего не пожалею. Все мое состояние в вашем распоряжении…
И он устремил на доктора взгляд, выражавший желание договориться без слов.
— Это отнюдь не гипербола или другая риторическая фигура, — прибавил он, — я готов созвать половину медицинской Европы и отдать половину своих капиталов…
На виске, вокруг глаз и у рта у него подергивалась кожа, но он улыбался. Доктор тоже улыбнулся.
— Дорогой пан Дарвид, — сказал он, — случай этот не настолько необычен, чтобы требовалось суждение Европы. Тем не менее я не возражаю, приглашайте Европу. Я сейчас же укажу вам фамилии моих заграничных коллег. А что касается колоссальных денежных жертв, то должен сказать, что они совершенно бесполезны. Смерть, дражайший, это такая великанша, которую не остановят и горы золота, если она должна прийти. Я не утверждаю, что она непременно придет сюда. Но если она должна прийти, половина вашего состояния… следовательно, что же? горы золота? — да, горы золота не будут для нее препятствием. Она перескочит через них и — придет.
После ухода врача Дарвид на минутку остался один; уставясь глазами в пол, он размышлял: «Великанша! И золотые горы ее не остановят! Да, но — наука — это тоже великая сила. И к тому же сила