обещанного заработка не хватит на жизнь.
Она не знала еще, сможет ли прожить вдвоем с дочкой на сорок грошей в день; но ведь эта ничтожная сумма была огромна по сравнению с тем, что у нее было вчера. И если Марта и была новичком — правда, уже узнавшим суровую действительность и вступившим в ряды тех, кто шагает в жизни под знаменем нужды, — она все же была достаточно умна и образованна, чтобы понять, на какой низкой ступени человеческого труда она очутилась, не имея ни малейшей надежды подняться выше.
Это была ступень, на которой застревали все беспомощные и неприспособленные, не желавшие умереть голодной смертью.
Это была ступень такая низкая, что на нее попадали только те, у кого не хватало сил удержаться на более высокой.
Это была ступень, где царствует постоянный мрак, тягостный, изнурительный труд без передышки, труд, который дает только черный хлеб и держит дух человека на железной привязи вечных и никогда не удовлетворяемых потребностей тела.
Это, наконец, была та ступень, где пауки плели густую паутину, в которой запутывались мухи, добровольно туда влетевшие, где господствовала несправедливость и угнетение людей, покорно клонивших голову в сознании своего бессилия.
Никогда, никогда, ни в дни благополучия, ни в те дни, когда оно сменилось одиночеством и нищетой, ни даже в то время, когда Марта, пробуя свои силы в различных областях труда, была вынуждена после первых же шагов отступать, она не думала, что силы ее столь ничтожны, знания столь ограниченны, что пребывание в этой низине будет ее жизненным уделом.
Марта пошла навстречу своей судьбе с лихорадочной поспешностью, с полной готовностью, а между тем эта судьба была для нее неожиданной, — да, несмотря на то, что все пережитое за последние дни могло бы ее к ней подготовить, это было для Марты неожиданностью.
Шумным, беспокойным и мрачным роем теснились новые, незнакомые мысли в голове молодой женщины, сидевшей в большой, темной, сырой мастерской на улице Фрета над куском полотна, который она аккуратно сшивала, поднимая и опуская руку в такт с двадцатью другими руками, подымавшимися и опускавшимися вокруг нее.
Придя сюда в первый раз на работу, Марта внимательнее, чем накануне, разглядывала своих товарок по труду и судьбе.
Она с удивлением заметила, что большинство из них были женщины, принадлежавшие прежде к другому кругу, на что указывали их нежные лица, гибкие фигуры и белые руки; видимо, утро их жизни было отнюдь не похоже на ее полдень и вечер. Впрочем, здесь были всякие женщины — различного возраста и внешности, с различными вкусами и склонностями.
Они сидели молча и неподвижно, только руки их были в постоянном движении. Они сидели так целыми часами, склонившись над шитьем, и с трудом разгибали спины, когда кончали работу. Уходили они медленно, волоча ноги, а в их потухших глазах с почти всегда опущенными воспаленными веками не загоралась ни единая искорка при виде солнца, золотившего оживленные улицы, не радовал их веселый говор и шум вокруг, когда они, безмолвные и безучастные, выходили на свет божий из своей мрачной мастерской.
Платья на них были рваные, забрызганы уличной грязью. Небрежно причесанные волосы, сколотые на затылке в бесформенный узел, свисали прядями на худую шею, и лишь иногда полотняный воротничок безукоризненной белизны, обручальное кольцо, сверкавшее на пальце и своим блеском, казалось, издевавшееся над жалкой внешностью его владелицы, напоминали о прежних привычках, чувствах, сердечных привязанностях, уплывших в недосягаемую даль на быстротечной волне невозвратного прошлого.
Это были существа, совершенно изнуренные пройденным ими путем, существа с опустошенными сердцами и умами, больные телом и слабые духом, влачившие свое мрачное, тяжкое, беспросветное существование, упорно укрывая израненную душу молчанием, этим последним оставленным им судьбой средством защиты.
Однако не эти женщины, смертельно усталые и душой и телом, являли собой наиболее печальное зрелище в мастерской Швейц. У окон, как птицы в неволе, которые между прутьев клетки ищут солнца, разместились работницы помоложе, меньше настрадавшиеся, а потому более жизнерадостные, с более упорными желаниями. Они пытались сдерживать веселость, которая все же не могла окончательно умереть в их сердцах. Лица их были худы и бледны, одежда убога, но на этих бледных лицах сверкали глаза, поминутно поднимавшиеся от работы, искавшие взгляда товарок, то игривые, то насмешливые и злобные, то устремленные куда-то вдаль, за сырые стены мрачной комнаты. Порой отливавшие желтизною лица освещались улыбкой, такой же шаловливой или насмешливой, грустной или мечтательной, как и выражение глаз. Попадались тут очаровательные головки, обвитые роскошными косами, в которых розовым или голубым пятном выделялась ленточка, бантик, тесемка; у некоторых на шее были яркие бусы, словно издевавшиеся над дырами и заплатами кофточки, которую они должны были скрасить. И все эти взгляды, улыбки, украшения производили еще более ужасное впечатление, чем молчаливое оцепенение и равнодушие других работниц… Эти девушки еще переживали острую борьбу чувств и желаний с подавляющими их условиями быта, мечты о роскоши — с крайней нищетой. Их старшие подруги уже покорились своей участи, а им каждый миг грозило падение, так как они еще не могли примириться с ней. Те несчастные уже приближались к концу своего земного странствия, эти — к началу порочной жизни. Перед теми раскрывалась могила, перед этими — пропасть.
Когда Швейц и ее дочь стояли у большого черного стола, в мастерской царила абсолютная тишина, нарушаемая только лязгом ножниц, двигавшихся в проворных руках.
Но тишина была кажущейся; кроме этого отчетливого лязга ножниц, слышались и другие звуки, менее явственные; они часто обрывались, сливаясь, однако, в неумолчный, вибрирующий шум, то переходивший время от времени в неожиданный взрыв, то снова затихавший. Шум этот происходил от движения двадцати рук, дыхания двадцати грудей, кашля, сухого и отрывистого или глубокого и свистящего, от еле слышного шепота и негромкого, быстро сдерживаемого хихиканья. Работницы, сидевшие в глубине мастерской, кашляли; те, что у окон, — перешептывались и хихикали. По временам Швейц поднимала голову и из-за очков окидывала комнату внимательным взглядом. От ее глаз, поблескивавших за толстыми стеклами, ничто не укрывалось, она следила за ходом работы. Иногда, положив ножницы на стол, она елейным голосом начинала длинную речь.
Она говорила, что в других мастерских работницы теряют здоровье за машинами, которые, как известно, выматывают силы и причиняют различные увечья, а вот она, Швейц, не желает отягощать свою совесть покушением на здоровье ближних и отказалась от барышей, которые могла бы извлечь, если бы завела в своей мастерской машины. Ибо совесть — это главное, все остальное — суета сует.
Швейц требовала от своих работниц только одного — строгого поведения. В этом отношении она была неумолима, потому что не хотела, чтобы мастерская ее стала очагом разврата, — она боялась потерять приличных и уважаемых заказчиц, что грозило нищетой ей, ее детям и внукам.
Мастерицы слушали ее разглагольствования в полном молчании. Конечно, среди них не было ни одной, которая верила бы Швейц. Все они отлично понимали, что их эксплуатируют, и все же слушали и покорно молчали. Они знали, что за стенами этой комнаты их ожидает либо могила, либо болото.
Порою Швейц и ее дочь выходили из мастерской во внутренние комнаты. Тогда до работниц доносились в открытую дверь звуки прекрасного фортепиано, на котором то играли бегло и умело, то учились играть. Виден был ряд комнат, обставленных роскошной мебелью; натертый до блеска пол, большие зеркала, красный штоф кресел раздражали утомленные глаза работниц. Одни грустно усмехались, другие бросали мрачные взгляды, а некоторые ехидно подмигивали. Горечь, желчная зависть просыпались в груди двадцати женщин. В три часа под потолком зажигались большие лампы, и женщины работали при искусственном свете до тех пор, пока стенные часы в квартире Швейц не пробьют девять.
Возвращаясь домой после первого дня работы, Марта едва держалась на ногах.
Она вовсе не была так сильно утомлена, и не случилось ничего особенного, что могло бы огорчить ее. Нет, она была напугана, ужас парализовал ее мозг и душу.
Привередливые читатели и, прежде всего, чувствительные и жаждущие сильных впечатлений читательницы, простите ли вы мне эту повесть, совершенно лишенную таинственной и сложной интриги и