Слова «такой же, как и вы» произвели неприятное впечатление на пани Эмму. Она чуть заметно вздрогнула, гордо вскинула голову, но не решилась сказать в ответ резкое или гневное слово. Она быстро приоткрыла и тут же захлопнула форточку, швырнув нищенке первую попавшуюся под руки, на этот раз серебряную, монету, и, сказав: «Ступайте, ступайте с богом», отошла от окна.

Пани Эмма встала посреди комнаты и окинула ее быстрым взглядом. Потом подбежала к роялю, открыла его и поставила на пюпитр потрепанные нотные тетради; вытащив наспех из шкафа какую-то накидку, она вытерла ею пыль со столика, стоявшего перед диванчиком. Потом бросилась к кособокому комоду, у которого сохранились только две ножки, выдвинула один из ящиков и красиво уложила на выщербленной фарфоровой тарелке немного печенья и конфет, извлеченных из бумажного пакетика. Затем она осмотрела свой наряд и, заметив спереди на платье заплатку, прикрыла ее концом свисавшей с пояса ленты и заколола булавкой. Наконец, чуть-чуть запыхавшись, она снова уселась на диванчике и уставилась на подъезд дома, выходившего на улицу. На щеках у нее выступил легкий румянец, глаза разгорелись в предвкушении приятной встречи, и она словно помолодела еще лет на десять.

Четверть часа спустя застекленные двери с блестящей бронзовой ручкой распахнулись, и из подъезда вышел высокий статный мужчина в небрежно накинутом на плечи пальто. Он быстро пересек двор и, оставив пальто в сенях, на старой бочке, перевернутой вверх дном, появился на пороге комнаты вдовы. Это был молодой человек привлекательной наружности, лет двадцати с лишним. Лоб у него был низкий, зато в его красивых миндалевидных глазах, при всей их невыразительности, сверкали своего рода задор и сметливость; светлые усики были изящно подстрижены. В руке он держал модную шляпу и помятую лиловую перчатку.

— Bonjour, ma tante![1] — воскликнул он, входя.

— Bonjour, bonjour![2] — ласково ответила хозяйка дома и протянула гостю свою красивую руку, которую он учтиво поцеловал, многозначительно взглянув Эмме в лицо. У вдовы заблестели глаза, она указала ему место возле себя и оживленно заговорила: — Я видела, как вы входили к адвокату Ролицкому, и мне очень захотелось знать, вспомните ли вы обо мне, пан Станислав… Сижу я здесь, как видите, одна-одинешенька… скучновато, конечно, вот и думаю: зайдет или не зайдет?

При последних словах на губах у нее появилась игривая улыбка, а взгляд стал грустным.

Гость сел рядом с ней и облокотился на ручку диванчика.

— Mais, comment donc![3] — ответил он, слегка наклонившись к Эмме. — Разве случалось, чтобы я, бывая в городе, не навестил вас, дорогая тетушка? А вот вы, пожалуйста, скажите, за что так меня обижаете?

— Я! — удивленно воскликнула Жиревичова. — Я обижаю вас, пан Станислав. Au nom du ciel…[4]

— Конечно! Пан… пан… пан Станислав, досада берет, честное слово. Разве я не родной племянник моего покойного дяди!..

— Родство не очень близкое, — пробормотала Эмма, — ваш отец был двоюродным братом…

— Опять о том же! — с живостью воскликнул Станислав. — Опять о том же! Не все ли равно — двоюродный или троюродный! Я хочу, чтобы вы называли меня, как прежде, по имени, и дело с концом! Ну, прошу вас, скажите: Стась! Очень прошу!

— Стась! — прошептала вдова, опустив глаза.

Под его красивыми усиками скользнула усмешка, однако он тут же продолжал:

— Вы, тетушка, всегда говорили, что самое близкое родство — это родство душ. О, я это хорошо помню!

Эмма, уткнувшись в свое рукоделье, сказала словно нехотя:

— C'est vrais![5] Счастлив тот, кто его обрел…

И добавила совсем тихо:

— Жизнь проходит… проходит… проходит…

— Но ведь пока еще не прошла! — утешил ее Стась.

— О! — произнесла она. — Солнце близится к закату…

Она хотела сказать еще что-то, но, случайно бросив взгляд в сторону плиты, обнаружила, что ситцевая занавеска, которая должна была ее прикрывать, спущена не до конца и из-под нее был виден засаленный глиняный горшок с застывшим супом, оставленным на ужин. Жиревичова остолбенела и потеряла нить разговора. Но Станислав продолжал в том же тоне.

— Да что вы! — сказал он. — Разве это закат! Вы, тетушка, всегда бог знает как на себя клевещете! Сколько вам, например, лет?

Жиревичова простодушно ответила:

— Расчет простой, когда я выходила замуж, мне было шестнадцать лет, а Брыне, моей старшей дочери, уже двадцать два года!

У гостя снова вздрогнули и как-то странно зашевелились усики. Сын двоюродного брата покойного Игнатия, он прекрасно знал, что в расчете Эммы недоставало нескольких лет в начале и в конце. Тем не менее он сказал улыбаясь:

— Тридцать с лишним! Чудесный возраст для женщины! Лучшая пора жизни, самый расцвет! Женщины, которым за тридцать, даже за сорок, — самые привлекательные. Nous le savons, nous…[6]

— Oh, vous, vous![7] — игриво погрозила пальчиком Эмма и, стараясь отвлечь внимание гостя от плиты и выглядывавшего из-за занавески горшка, спросила, указывая на противоположный дом: — Vous avez rendu visite aux Rolitsky?[8]

— Oui, j'avais e?te? la[9],— ответил он. — По делу…

Очевидно, они оба не слишком были сильны во французском языке, говорили с трудом, не всегда правильно, но все же, стараясь произвести друг на друга более выгодное впечатление, вставляли в разговор французские слова и фразы.

— Как же идут дела? — участливо спросила вдова.

На красивом лице гостя появилась гримаса. Он пренебрежительно махнул рукой:

— Стоит ли говорить о таких скучных и низменных вещах! Когда я с вами, я забываю обо всех хлопотах и огорчениях! Vous e?tes mon ange consolatrice[10].

Эмма просияла от умиления и радости.

— Oh, parlez a? moi avec le coeur ouvert![11] — промолвила она тихо. — Правда, крылья у меня давно подрезаны, но я еще умею слушать и сочувствовать.

— Право, тетушка, вы достойны лучшей участи…

— Что ж! Ничего не поделаешь! Не будем говорить об этом…

— Я, право, не могу простить дядюшке, что… что он оставил вас в таком положении.

Эмма снова бросила взгляд в сторону плиты.

— Положение мое не такое уж плохое, я живу экономно… это верно; но мне большего и не надо, потребности у меня скромные. Игнатий был, возможно, человеком ограниченным, заурядным… я, быть может, вправе была мечтать о чем-то… о чем-то более возвышенном, но… он был хорошим, очень хорошим человеком, всегда думал и помнил обо мне…

— Ролицкий говорит, что, кроме тех денег, что вы дали мне взаймы, у вас есть еще капитал, который вы поместили у него…

— Конечно! Как же! У меня есть капитал.

— Он говорит, что три тысячи…

— Да, три тысячи у него и еще кое-где…

Гость, очевидно, прекрасно знал, что этого «кое-где» не существует, так как не проявил ни малейшего любопытства, а только прошептал, словно про себя:

— У меня три да там три, всего шесть!

Произведя это вычисление, он как бы очнулся и воскликнул:

— Бога ради, зачем я трачу приятные минуты на разговоры о таких низменных вещах…

— Пожалуйста, пожалуйста, — перебила его с живостью Эмма, ведь вы мой единственный друг и покровитель. А все прежние друзья и знакомые покинули меня, едва только мой Игнатий закрыл глаза. Только ты, Стась, не забыл меня и покидаешь веселое и блестящее общество, чтобы навестить и утешить

Вы читаете Сильфида
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×