юбок и полотна на рубахи.
И, смеясь, добавила:
— А потом, если захотите, я научу вас ткать, тогда вы сами соткете себе все, что нужно.
Павел поднял с пола маленького ребенка и принялся качать его на коленях; услышав, как он весело насвистывает при этом, окружающие едва могли поверить своим ушам, так это было несогласно с его обыкновенным поведением.
— Хорошо, Ульяна! — проговорил он, приветливо глядя на сестру. — Дай ей пока, что нужно, а после сочтемся. Я тебя не обижу, так же как и прежде не обижал. Научи ее ткать и всему, что требуется в нашей крестьянской жизни. Она отроду бедная сирота, и никто ее не научил добру и разуму. Теперь я буду ее учить; учи и ты… Господь тебя вознаградит!
Ульяна, Филипп, Авдотья и даже резвый Данилко несколько раз кивнули головой. Слово «сирота» растрогало их.
Одежду, полученную от Ульяны, — за это Павел привел ей из местечка славного рыжего теленка, — Франка, однако, надела только спустя две недели после свадьбы. Она все оттягивала это переодеванье, щеголяя по вспаханной земле или по грязи деревенских улиц в прюнелевых ботинках и городском платье. Но делать уж нечего: башмаки порвались, рубахи падали с плеч, а платья она не хотела испортить вконец. Ведь она не будет получать, как прежде, жалованье, чтобы тратить его на эти тряпки; ей даже в голову не приходило, что Павел будет ей покупать все нужное, она не привыкла, чтобы кто-нибудь помогал ей, и никогда не была расчетлива в своих отношениях с людьми. Напротив, тем, кто ей нравился, она сама отдавала все, что имела, в виде подарков или как бы взаймы. И теперь также, хотя она знала о том, что Павел зарабатывает довольно много, и хотя старая Марцелла давно уже под секретом сказала ей, что в его избе, — кажется, под печкой, — припрятан горшок с серебряными рублями, закопанный еще его отцом- ткачом, она совершенно не думала об этих богатствах своего мужа, старательно сложила свое городское платье в сундук, чтобы в нем по крайней мере можно было ездить в костел, и, наконец, оделась по- крестьянски.
Когда она надела деревенские башмаки и домотканную полосатую юбку, а на жесткую рубаху накинула цветастый ситцевый платок, то, всплеснув руками и осмотрев свой костюм, жалобно завопила:
— Вот я и мужичка! Вот я и превратилась в мужичку! Родной отец меня теперь не узнал бы, а если бы мать увидела меня из могилы, она перевернулась бы в своем гробу! Вот мне и конец пришел! Похоронили меня, закопали навеки, и не будет уже для меня другой жизни на свете, кроме мужицкой, которой я никогда не знала и знать не хотела!
Она закрыла лицо руками и громко на всю избу расплакалась. Павел сначала был так удивлен этим взрывом отчаяния, наступившего после очень веселого утра, что некоторое время сидел с открытым ртом на скамейке; но потом он улыбнулся и махнул рукой.
— Настоящее дитя! — сказал он. — Не знает, от чего смеется, от чего плачет. Глупостями тебе набили голову, а ты веришь и повторяешь. Умному никто не учил, а глупостям научили. Пусть им бог простит. А ты, когда походишь в этом костюме, то привыкнешь и поймешь, что как для господ, так и для мужиков целая рубаха лучше порванной.
Он встал, подошел к ней, сел возле нее и, обнимая, прижал ее к своей груди.
— Успокойся, Франка! — говорил он, — ну тише, тише… успокойся, утешься!.. Нечего горевать…
Она перестала плакать, прильнула к нему всем своим гибким, дрожащим телом и, охватив руками его шею, осыпала его поцелуями. Павел схватил ее на руки и, как перышко, поднял почти под самый потолок. Его голубые, всегда прозрачные и спокойные глаза горели; ее неудержимый смех и звуки поцелуев раздавались на всю избу. Через час после этого они вместе сошли к реке, сели в челнок и поплыли; вскоре можно было видеть, как на противоположном берегу они оба закинули в воду удочки.
В деревне заметили, что Павел после свадьбы не все время проводит на реке, как прежде, и уже не так часто возит на продажу рыбу по местечкам и усадьбам. Это, однако, никого не удивляло, ибо все догадывались, что при уединенной и скромной жизни, при недурном заработке он мог скопить денег; да и этот отцовский горшок, закопанный под печкой, ни для кого не был тайной. Почему Павел до сих пор не откопал его? Видно, нужды не было. Сестру он проводил из дому с отцовской заботливостью, а потом жил совершенно одиноко, довольствуясь малым. Этот горшок он сохранял, быть может, про черный день, а не то на постройку новой избы или чтобы пожертвовать его после смерти в костел. Одним словом, он не был беден, у него был кое-какой запас; так почему же ему под старость, взяв молодую жену, не отдохнуть немного? Слушая эти разговоры, парни подсмеивались над молодостью Франки.
— Э! — говорили они, — какая она там молодая? Он даже, кажется, моложе ее.
В самом деле, по наружности Павла видно было, что он из состояния полного спокойствия перешел в состояние постоянной радости. Он не потерял серьезности в движениях и разговоре, но охотнее и дольше разговаривал теперь с людьми, а в его глазах и улыбке постоянно светилось тихое веселье. Благодаря этому он казался моложе, чем прежде; его можно было принять за человека, которому не так давно минуло тридцать лет.
Однажды старая Авдотья встретила его на берегу реки, где он набирал воду в ведро, и, подперши рукой подбородок, спросила:
— А что, кум, хорошо теперь тебе? Рад, что женился, а?
Все на селе любили и уважали старую румяную Авдотью с блестящими черными глазами. Она была любопытна и разговорчива, охотно вмешивалась в чужие дела, но была всегда весела и услужлива, а во многих случаях полезна своим опытом и советом. При этом она не нуждалась ни в чьей помощи, живя при сыне, хорошем и жившем в достатке хозяине. Она всегда питала симпатию к Павлу и когда-то надоедала ему сватовством, но он любил ее и несколько раз вместе с ней крестил у соседей. Павел приподнялся, оставил ведра и ответил с улыбкой:
— Хорошо, о как хорошо! Чего хотел, то и получил. Почему же мне может быть нехорошо?
— Так ты потому не женился, что хотел такой, как эта? — спросила Авдотья.
— Вероятно, потому…
— Так почему же ты не говорил… может быть, скорее нашлась бы? — засмеялась старуха.
— Разве я знал?.. я сам не знал, чего я хочу и какой я хочу, а теперь, когда нашел, то и узнал…
— Ну, добре… дай бог, чтобы всегда так было! — доброжелательно начала женщина, но он перебил ее. Прежде никогда не случалось, чтобы он перебивал кого-нибудь в разговоре, потому что говорил он всегда лениво и нехотя; теперь слова вырывались из его переполненного сердца.
— Потому что, видите, кума, все это хорошо… хорошо, когда дома есть с кем поговорить и с кем повеселиться, хорошо иметь друга на всю жизнь… Но за что я больше всего благодарю господа бога, так это за то, что мне удалось спасти душу человеческую.
Он так же, как Авдотья, подпер рукой подбородок и задумчиво окончил:
— Спасти душу человеческую от мук на этом свете и от погибели на том — это не малое дело! Господи, какое это великое дело!
— Верно! — подтвердила Авдотья, но видно было по ее лицу, что она не понимала Павла.
— Добре, добре. Каб только господь бог дал, чтобы всегда так было! — говорила она, но в его рассуждениях насчет души совершенно ничего не понимала.
Одно только заметила она своими живыми круглыми глазами, что на лице Павла сиял точно отблеск лунного света.
— Ну, ну! — удивлялась она. — Как будто бы тебя, Павел, мать второй раз на свет родила!
Целый вечер она со смехом рассказывала всем на селе, какой Павел счастливый, как доволен своей жизнью и как он помолодел.
В конце концов все жители села, сначала удивленные появлением среди них посторонней и совершенно особенной женщины, убедились, что в избе Павла не творится ничего необыкновенного. Там было тихо, как и прежде, но только на дворе Козлюков да в саду, разделявшем обе избы, раздавался часто тонкий голос и громкий смех Франки, разговаривавшей с Ульяной или громко шутившей с Данилкой. На сельской улице ее видели редко, к соседям она совершенно не ходила и много времени проводила с мужем на реке.
Теперь Франка уже не испытывала ни малейшего страха на воде; наоборот, она любила ездить в лодке и ловила рыбу со свойственной ей страстностью и увлечением. Когда Павел медлил, отправляясь на