ее правдивость, доброжелательность, щедрость, приветливость — вскоре, однако, смятые и задавленные всем ее фатальным прошлым.
Расставаясь с обоими, Франкой и Павлом, читатель выносит представление, что оба они жертвы. Он — жертва этой женщины, а через нее тех недобрых начал, которые капиталистический город несет деревне, а она — жертва и своего печального детства, которое не дало ей никаких устойчивых нравственных представлений, и своей полной утомительного безделья или изнуряющей сутолоки жизни в горничных, жертва нелепой кастовой мещанской спеси и всех тех условий, которые не дали развиться заложенным в ней добрым началам.
Остановимся еще на одной особенности «Хама».
Элиза Ожешко, воспитанная на идеях французских энциклопедистов, придерживалась основ светской, не нуждающейся в религиозной санкции морали.
Павел Кобыцкий, неграмотный крестьянин пореформенной белорусской деревни, не мог иметь никакого представления о подобной морали, и его понятия о добре и справедливости облекались в традиционные религиозные представления о боге и черте, об адских муках и т. п.
А так как он — фанатик добра и справедливости, маниакально стремящийся к тому, чтобы обеспечить их торжество, то он упорно возвращается к этим привычным традиционным образам.
Эта внешняя церковность его нравственных убеждений заставила, было насторожиться ультра- католический лагерь: уж не намечается ли тут перелом в сознании не по-христиански ненавидимой ими за свободомыслие писательницы?
Пристально вглядевшись в «Хама» и в последовавшие за ним произведения, клерикалы возобновили свою кампанию против Ожешко. В мае 1891 года (спустя четыре года после выхода в свет «Хама») «Католическое обозрение» в статье ксендза Чечотта избрало мишенью своих нападок повесть Ожешко из монастырской жизни «Аскетку».
В 1895 году этот ксендз повторил свои обвинения в частном письме к писательнице.
Он назвал «Аскетку» произведением «не только неудачным в художественном отношении, но и — злым делом».
Он спрашивал писательницу в упор: «Как у вас хватило совести писать пасквили на монастыри и монастырскую жизнь?»
И он без церемонии повторил грязную кличку, которой перед тем краковский католический листок обозвал писательницу, — «помощница Муравьева», того самого Муравьева-Вешателя, который, разгромив восстание 1863 года в Литве и Белоруссии, стремясь искоренить польский национализм и пропаганду ненависти к царизму, стал закрывать католические монастыри.
Ультра-католики спрашивали Ожешко (по их словам, «еврейскую судомойку» и «помощницу Муравьева-Вешателя»):
«Как вы отважились хлестать бичом иронии поверженное в прах монашество?.. И почему вы никогда не касаетесь религиозной струны в сердцах человека?.. Почему в психологии ваших героев, в их битвах и в горе, в трудах и разочарованиях они никогда не испытывают потребности в молитве?.. Неужели в нашем обществе вы нигде и никогда не видели и следов горячей веры, и неужели вы считаете, что можно обходить молчанием господа бога, как бесконечно малую величину, которая ничем не может повлиять на целостность образа?»
Ее упрекали в том, что, изображая церковно-добродетельных особ, она делает их невыносимыми, «невозможными» или чудачками, забавляющимися филантропией («Добрая пани», 1882), или гордыми эгоистками, а не то ханжами и лицемерками, или же доходящими до глупости в своей простоте монашенками.
Приведенного материала достаточно для того, чтобы освободить писательницу от тени подозрения в каких-то клерикальных намерениях при создании «Хама».
Русская исследовательница творчества Элизы Ожешко, известная своими статьями и о Жорж Санд, М. К Цебрикова, говоря об отношении польской писательницы к религии, очень удачно выразилась: «Судя по произведениям Элизы Ожешко, католицизм имел на нее то влияние, которое создало Вольтера, хотя, — прибавляла она дальше, — у Ожешко не встречается таких острых и сильных образов, в которых проявилась вражда Вольтера к Сорбонне, оплоту католического мракобесия».
Та же М. К. Цебрикова, характеризуя героя «Хама» Павла Кобыцкого, очень хорошо сказала и о нем: «Павел из тех не крупных, но стойких сил, которые еще ждут учителя». Сказано это на редкость удачно. Павел так и не дождался своего настоящего учителя, как долго его не могло дождаться и все крестьянство Западной Белоруссии.
А с какой страстью Павел хочет научиться грамоте, с каким трудом он, самоучкой, по единственной ставшей ему доступной книжке, молитвеннику Франки, в течение нескольких лет научился читать, тщетно стремясь достать какую-либо светскую книжку, которая рассказала бы ему о земле, о людях!
При этом Ожешко показывает, как мало способен он понять (да только ли он?) богословско- катехизическую заумь «Службы божьей».
Окончив чтение, Павел обычно целует купидончиков с крылышками, изображенных на вложенных Франкой в молитвенник открытках, которые присылали Франке ее поклонники. Он принимает этих купидончиков за ангелов, как кухарка из «Простого сердца» Флобера принимала чучело попугая за святого Духа и молилась перед ним.
Так Ожешко сближает здесь религию с суеверием, подобно тому, как в «Дзюрдзях» она прибегала к известному приему энциклопедистов, все время, давая и суеверие, и религию в одной плоскости, под общим углом зрения.
Сильнее, чем в двух предыдущих белорусских повестях, в повести «Хам» раздается все тот же призыв: «Света, света, света — народу!»
С «Хамом» тесно связана написанная четырьмя годами позднее «деревенская повесть» Элизы Ожешко, озаглавленная «Bene nati» («благородные», о шляхте). Здесь она переходит к художественному изображению мелкой шляхты, живущей целыми деревнями («околицами», «застенками»), пашущей землю, задыхающейся от малоземелья, во всем похожей на обыкновенных крестьян, но отличающейся от них своей кастовой спесью, чванящейся перед мужиками своим подчас весьма спорным дворянством и проникнутой духом той «беспредметной драчливости», который так хорошо подметил в польской шляхте Энгельс.
Если в «Хаме» изображалась кастовая спесь мещанства, то герой этой новой повести, старший лесник из крестьян, красивый, интеллигентный Ежы (Георгий), обручившись с девушкой из мелкой шляхты, Салюсей, становится объектом дикой травли со стороны «благородных» родственников девушки, мелких шляхтичей, клеймящих его все тем же прозвищем «хама».
В обеих повестях — «Хаме» и «Bene nati» — Элиза Ожешко запечатлела свою ненависть к тому кастовому духу, который был серьезнейшим препятствием на пути роста польской демократии, разделяя самих трудящихся и мешая сплочению их сил для крупных исторических и культурных задач — задач всеобщего, национального значения.
XII
В промежутке между выходом в свет «Дзюрдзей» и «Хама» Ожешко напечатала свой большой роман «Над Неманом» (1886), который представляет собой своего рода синтез двадцати лет ее творчества.
Писательница изобразила здесь провинциальное польское общество начала восьмидесятых годов. Особенно полно и ярко, как ни в одном из своих произведений, она показала здесь польскую шляхту.
Основные моменты в ее оценке людей, изображенных ею в романе, — это их отношение к труду и к родине.
Вот, например, Теофиль Ружиц, один из виднейших аристократов края, промотавший в европейских столицах миллионное состояние. Износившийся физически и духовно, он с апатией смотрит на все окружающее, и только морфий возвращает ему некоторую живость. Он обладает изящным вкусом, образован и достаточно умен, чтобы сознавать: «Я не что иное, как великая бесполезность. Я страдаю от огромного количества поглощенных мною трюфелей и заглядываюсь на черный хлеб». Этот «черный хлеб»