Помнится, Надежда Николаевна, когда была у нас, тоже восхищалась, я тогда подумала: наверное, и она вот так же, как и я, ходит по ювелирным и покупает красивые безделки.
— Да, она тоже любила, но у нас, кажется, ничего такого нет. В молодые годы ничего не понимали, да и денег не было, а потом стали появляться гонорары, но не появился интерес к такой музейной утонченной красоте.
Люция Павловна быстро и ловко соорудила ужин, и мы по-семейному стали трапезничать. Как-то незаметно в разговоре соскользнули на наше новое холостяцкое житьё-бытьё. Я сказал, что при её цветущем возрасте и всяких прочих достоинствах эту проблему можно решить просто, а мне с моим грузом лет…
Люция Павловна меня перебила:
— Благодарю вас за комплимент, такой ненавязчивый и тонкий, но из цветущего возраста я, к сожалению, давно вышла: мой возраст близится к пенсионному. К тому же, я женщина, а нам, женщинам, вить семейное гнездо много труднее, чем мужчинам. Вы, мужчины, покупатели; ходите по прилавкам и выбираете, а мы — товар, ждём, пока нас выберут. А иной товар и неплохой, но лежит в таком тёмном уголке, что его и не видно.
Я решил поднять планку откровенности, заговорил почти начистоту:
— Признаться, я полагал, что вы эту проблему давно решили. Прошло уж полтора года с тех пор, как ушёл Геннадий Андреевич.
— А я уверена, что для меня эта проблема так и останется нерешённой. Видимо, одиночество — мой удел до конца дней. Я иногда думаю, что природа забыла снабдить меня механизмом приспособляемости; мое отношение к мужчинам осталось на уровне того времени, когда я в первый раз выходила замуж. Мне до сих пор снятся принцы, и одни только принцы, а принцы, как известно, живут лишь в тех странах, где ещё остались короли.
Она засмеялась, а меня от её слов как-то неприятно покоробило. Мне вдруг стало ясно, что она таким образом оберегает меня от дерзкого, но бесплодного шага сделать ей предложение. Я понял также, что разговор об этом лучше не продолжать. И стал подыскивать другую тему для беседы. Но как раз в эту минуту раздался звонок, и к нам пожаловала соседка Шейна Залмановна. Я её уже знал; она имела замечательное обыкновение являться к Люции Павловне каждый раз, когда у неё появлялся кто-нибудь из гостей, особенно, если приходил человек незнакомый. Мало кто знал, но мне, всю жизнь обращавшемуся в кругу евреев, была известна их первейшая непобедимая страсть совать всюду нос и наматывать на него все новости, какие только бывают в свете. Особенно же это касается новостей, задевающих их интересы. Они потому так любят висеть на телефонах. Люди ещё в древние времена заметили эту их особенность и едва ли ни в один момент у всех народов, где поселялись евреи, появлялось и мудрое присловье: евреи — сообщающиеся сосуды.
Люция Павловна не успела закрыть дверь за соседкой, как ей позвонили по телефону, и она на несколько минут задержалась в коридоре. И как раз в эти-то минуты Шейна Залмановна дунула мне в уши самую неприятную новость:
— Она, — кивнула Шейна на коридор, где говорила хозяйка, — как раз в эти дни пребывает в состоянии радостной эйфории: у неё обозначились две выгодные партии. И обе живут в прекрасных квартирах и в нашем доме: одна партия, — эта, пожалуй, самая блестящая, — академик Сейц. Он директор института, его возят на машине, у него зарплата… Другая — бледнее, но… врач, хорош собой и ровесник Люции Павловны. Оба обеспечены, одиноки, абсолютно одиноки! Вы представляете, что это значит?.. К тому же квартиры. И какие! Дом-то у нас сталинский!..
Тут послышались шаги хозяйки, и Шейна, приставив к губам палец, зашипела:
— Пожалуйста… Не выдавайте меня.
Люция Павловна явилась к столу счастливая, её карие глаза светились. Махнув рукой, она сказала:
— А-а-а… Звонят!..
К чему относилось её короткое замечание, не знаю, но я, конечно, уж рисовал в своём воображении академика, который и директор, и которого возят на машине, и у него зарплата…
Энтузиазма к продолжению беседы у меня не было, да к тому же за окном уж сгущался сумрак, я стал прощаться.
В Комарово приехал поздно, от ужина отказался, прошёл к себе в комнату, раскинул на столе рукопись романа «Ледяная купель». В голове крутилась фраза Фёдора Григорьевича о том, что он делает, когда на сердце скребут кошки: он тогда гуляет, а потом работает. И чем горше на душе, тем он глубже уходит в своё дело: пишет книгу, готовится к докладу или лекции… Эта его философия перекликалась с тургеневской, который в трудные минуты мучительных раздумий о судьбах Родины обращался к русскому языку. Он один был ему утешением в эти горькие часы жизни.
Идея романа «Ледяная купель», а теперь уж и написанная рукопись, была самой пристрастной любовью моей жизни, можно сказать, голубой мечтой, журавлём в небе, за которым я со всей силой тогда ещё молодой души устремился вдогонку и всё время бежал за ней, тянулся, чтобы поймать за хвост.
Десять лет я работал в «Известиях», и работал так, что даже прозападный космополит и по рождению какой-то экзотический восточный еврей со столь же экзотической фамилией Аджубей вынужден был выделить меня из еврейского муравейника, кишащего во второй газете страны, и порекомендовать Владыке включить в узкую группу, состоящую всего из пяти человек, готовящую ему публичные речи. Там я увидел, как Никита Сергеевич Хрущёв разными путями понуждал нас искать факты сталинских преступлений, творившихся в тридцатые годы. Постепенно передо мной раскрывалась грандиозная картина мучительства и издевательств над русскими людьми и другими народами, жившими у нас под боком. То раскулачивание, то репрессии, то насильственная коллективизация, то голод 1933-го…
Через всё это прошла и моя большая из двенадцати человек семья, прошла и родная деревушка Ананьено, в прошлом носившая имя её хозяина, русского писателя Слепцова — Слепцовка. Всё развеял огненный смерч тогдашних перестроек — и отец мой, благороднейший и умнейший человек Владимир Иванович, умер от непереносимых страданий в сорок три года, и мы, его дети, почти во младенчестве были раскиданы по свету, и наш дивный уголок природы, родимая Слепцовка сгинула под ударами чернявых молодцов в кожаных тужурках, похожих на нынешних Чубайса и Немцова.
И во всём виноват Сталин, Сталин, Сталин…
Поэт и певец наших дней Ножкин пропоёт:
Наш яростный Никита топтал Сталина, полагая, что только на этом он и сумеет соорудить себе авторитет. Получилось же наоборот: народ его, как потом и Брежнева, и Горбачёва, и Ельцина, метлой смахнёт в помойную яму истории.
Меня всё время тыкали носом туда, в тридцатые годы, когда и меня, восьмилетнего мальчонку, судьба лишила родителей и вытолкнула в тридцатиградусный мороз на улицу, где я, чудом оставаясь живым и невредимым, прожил четыре года. Потом с тридцать седьмого по сороковой год я работал на Тракторном заводе.
Тридцатые годы железным катком проехали по моему детскому хилому тельцу, и мне бы хотелось писать об этом, и выявить виновников, не только одного Сталина, но и тех, кто стоял с ним рядом, тот самый «царский двор», о котором ещё древние историки говорили: «Двор делает короля». А уж какой ему достался «двор» от Ленина, мы видим по нынешнему окружению нашего Владыки. Он ведь ещё и пальцем не тронул ни одного из тех, кто окружал дядю Борю.
Но в литературе, в кино, на сцене театров была иная картина тех лет: тачка, лопата, героизм комсомольцев, строивших Днепрогэс, Магнитку и сотни других заводов.
Да, было и это: и комсомольцы, и героизм, и Магнитострой… Я сам, тринадцатилетний паренёк, по полторы, а иногда и по две смены стоял у станка, ставя Россию на трактор.