Наследники
Шестнадцатого января 1725 года, в пятом часу утра, дом князя Меншикова был внезапно разбужен.
Рожок верещал нетерпеливо. Дежурный офицер выскочил из тепла и захлебнулся на морозе. Нарочный спешил, с коня не слез.
— Светлейшего к государю…
Стук подков замер во тьме. А по дому пошло, повторяясь:
— Светлейшего к государю… Светлейшего к государю…
Рота солдат сбежала на лёд, запалила факелы.
Зарево встало над Невой.
Сотни окон зарделись ответно. Отчего сей фейерверк неурочный? Гадают жители. Пожар? Но колокола молчат. Губернатор выехал — известно, кому так светят.
Дорога ёлками обозначена — чего же ещё! Мало ему… Форсу не убавилось. Ишь как полыхает золочёный возок! К Зимнему мчится — знайте, люди! Другой бы присмирел — рассердил ведь царя Данилыч, шибко рассердил.
Царь недавно занемог, слыхать — поправляется. Вот и затребовал дружка своего, обвинённого в лихоимстве.
Неужто конец Меншикову? Александр Данилович сам не знает, что его ждёт сегодня — милость или кара.
Одеваясь, успокаивал жену.
— Зовёт — значит, нужен я.
— Ох, ноет сердце! Спаси Господь!
Металась княгиня Дарья — пугливая, скорая на слезу, — стонала, крестилась.
— Накличешь… Здравствует отец наш — вот главное. Заскучал без меня.
— Ночь ведь на дворе-то.
— Царь первый на ногах. У нас так повелось… Он меня поднимает, я генерала, а генерал — солдата.
Хохотнул, подставил щёку для поцелуя, одарил улыбкой камердинера, часовых у крыльца. Унынье чуждо его натуре.
В возке жарко, раскалённые пушечные ядра, закатанные в железную грелку, глухо громыхают. Пуховые подушки нежат. Скинул с плеч епанчу, подбитую соболем, сел прямо, вскинув голову, — похоже, мчится в атаку. На нём старая армейская униформа, потрёпанная в походах. Выбрал с умыслом… Зелёное суконце стало почти чёрным, позумент выцвел, дымом сражений напитана одежда. Обрати взор на камрата [1], великий государь! Чай, не забыл Азов [2], не забыл абордаж в устье Невы, не забыл Полтаву [3]…
Улыбка притушена, но не стёрта, тлеет в прищуре цепких голубовато-серых глаз, в изгибе твёрдых бескровных губ. Только пальцы выдают волнение. Длинные, нервные, они теребят галстук.
Обуза на шее…
И тогда не слушались пальцы… Путался, потом обливался Алексашка, рекрут потешного полка, облачаясь в немецкое. Бесстыдно короткие штаны, чулки, башмаки с пряжками — всё чужое, всё противилось, особенно галстук. Эвон где пояс! Православные ниже носят. Недавно бегал по Москве босой, в отцовой рубахе, с лотком, выкликал товар — пироги горячие, с требушиной, с капустой, с кашей… Свершилось чудо, сам Господь указал на него царю. Выхвачен мальчишка из толпы, поднят… Более странно ему, чем радостно. Поди, для смеха взят… Холстина жёсткая, а ты приладь её под подбородком, узел сооруди! И забавлялся же царь-одногодок. Засунул длань, дёрнул — дыханье пресеклось.
Круто взмыла планида Алексашки, вскорости получил офицерский чин и шляхетство. Галстук выдали нарядный, из белого полотна. И всё равно — не смог привыкнуть.
Тесен узел, душит…
Царь, будучи во гневе, стягивал горло сильно, с намёком. Есть, мол, другой галстук, пеньковый.
Гагарину, вон, достался…
До сей поры болтается на площади губернатор Сибири — иссохший, промёрзший. Караульщики отгоняют ворон. Убрать бы висельника, сжечь, пепел развеять… Не велено — урок казнокрадам.
Пылают факелы, кровавая бушует крутоверть. Возникает исклёванная рожа Гагарина без ушей, без носа, две дыры зияют.
Прочь, мерзкое виденье!
О себе надо думать… Васька Долгорукий [4], пакостник, обхаживает царя, разложил счета. Миллионы там, на бумаге… Смеет равнять его — первого вельможу у трона — с грабителем сибирским. Недруги, боярское отродье, злобой исходят — в петлю Меншикова, в петлю пирожника… Выкусьте! Разберётся государь мудрый, ведает он, чья судьба дороже.
Сказал однажды тому же Долгорукому: только Бог рассудит меня с Данилычем.
Только Бог…
Драгоценные слова. Они помогают Александру Даниловичу переносить невзгоды. Был президентом военной коллегии, членом Сената — Пётр, распалившись, уволил. Но в губернаторском кресле Данилыч усидел, полки не отняты — Ингерманландский, гвардии Преображенский. Солдаты, офицеры горой за своего начальника. Князь, губернатор, фельдмаршал — не отнято это, не отнято.
Схлынули факелы, кони взбираются на берег. Загудела под копытами дощатая мостовая, сплошняк вельможных фасадов вытянулся и пропал. Монарший дворец в ряду последний, у Царицына луга — позднее назовут его Марсовым полем. Дверца открылась. Светлейший вылез, крякнул:
— Морозец-то!
И лакей, иззябший на запятках, не увидит его оробевшим, растерянным.
Зимний хоть и расширен, но уступает хоромам Меншикова. Приземист, всего два этажа, крупная лепная корона, венчающая здание, не возвысила — пуще придавила. В спальне царицы темно, мерцает лишь «конторка» царя, где он привык трудиться и спать, да камора соседняя.
У подъезда три экипажа, чьи — не различить, понеже фонари на столбах, питаемые конопляным маслом скупо, едва теплятся.
Лестница крута слишком, узел галстука снова железный, пальцы бессильны. Потом светлейший будет уверять — сразу впилось предчувствие. Пронзило пулей… Раньше, чем лекарственный дух коснулся ноздрей. Раньше, чем Екатерина — простоволосая, в пантофлях, отчего стала ниже ростом, — подалась к нему.
— Александр… Плохо…
Бледна смертельно, брови черноты страшной… Согнутая спина Блументроста [5] в углу — эскулап не обернулся, размешивает что-то, кивая седой головой.
Ночью случилось… Никогда так не мучился — криком кричал, рвал простыню. Теперь, проглотив чрезвычайную дозу успокоительного, дремлет. Надолго ли? Лекарь утешает — кризис, последняя вспышка болезни. Расстроен немец, обвислые щёки студенисто дрожат.