Исхудавшая рука, мёртвенно белая, движется с усилием. Дрожь сотрясает её.
Перо выпало.
Меншиков ринулся вперёд, хотя читать быстро не умеет. Ломкие, веером разбежавшиеся строки. Он задыхался. Кто-то выхватил листок.
«Отдайте всё…»
Только это и удалось понять. Кому, кому отдаёт? Спросить по-прежнему боязно, да и будет ли толк? Осмелилась царевна Анна. В духоте «конторки», в дурмане лекарств, копоти светильников, лампад звенели её мольбы, обращённые то к родителю, то к иконе. Слышит ли он? Через короткое время, отвечая дочери или некоему видению, молвил отчётливо:
— После…
Отрешённо умолк. Заснул? Что — после? Вспышка надежды… Досказать обещал? Встать с одра болезни? Царевны, Екатерина, вельможи долго стояли в оцепенении.
Минула ещё одна ночь — последняя ночь Петра. Он не кричал больше, погружался в покой. Люди, придавленные наступившей тишиной, не отходили. В шестом часу утра он перестал дышать.
Эпоха Петра кончилась.
Застывшее лицо на подушке, словно чужое… Страшная непохожесть ошеломила Меншикова. Горенье Петра, неустанное его поспешанье отлетели — с душой его… Умер тот, кто, мнилось, неподвластен смерти. Из всех смертных…
Екатерина рыдала, князь просил Всевышнего взять и его. Забыл огорченья, шептал слёзно… Царица обхватила за плечи, повисла.
— Нам конец, Александр, конец…
Усопший повелевал действовать, но не было сил. Пускай конец… Одинок теперь…
Ату его, пирожника!
Привольно было мальчишке, таскавшему лоток со снедью. Вознёс царь и вот — покинул. Сейчас не лоток — петля маячит. Бутурлин обманет, сам боярского корня. Всяк человек ложь, — говорил государь.
Феофилакт дочитал отходную, ушёл в залу. Там собрались вельможи, шумят… Свою волю почуяли.
Пламя свечей колыхалось, и лёгкое веяние коснулось щеки. Витает душа его… Лик Петра суров в набегающих тенях. Вспомнилось: «Ей служи!» Померещилось? Нет — вроде внятно сказал… Плач царицы несносен. Князь двинулся с места, налил ей капель, заставил выпить.
Увидел себя в зеркале, ужаснулся — пришиблен, два дня небрит. Устыдило безучастное стекло. Завесил его покрывалом с кровати, шагнул к иконе, перекрестился — помоги, Господи! Три небожителя, три головы, склонённые в печали.
— Троица святая… Троица… И мы тут… Трое нас, матушка… Всё равно…
Слетело кощунственное. А если подумать, — трое и на земле российской. Он, умолкший, бессмертен. Пётр Великий, отец отечества, неразлучный, отныне и навсегда.
Поправил галстук, парик.
Между тем в зале творится небывалое. Макаров как в пещере со львами, прижат к стене, лопочет.
— Нету, ничего нету… Смутные знаки…
Никогда не терпел такого — с тех пор как его, сирого вологодского писца, Пётр вытащил в Петербург.
— Врёшь, дай сюда!
С кулаками лезут именитые. Развязал папку кабинет-секретарь, да толкнули под локоть, содержимое высыпалось. Подбирают бумаги, топчут их. Нашли, убедились — два слова различимы, и то приблизительно. Почерк странный.
— Фальшь это… Не его рука…
— Где подлинное?
— У царицы, где же ещё!
— Пошли, сыщем!
— Меншиков захитил.
Врезался бас Феофилакта — он свидетель, император начертал собственноручно. Нет и устного завещанья. Феофан Прокопович поддержал — грех порочить царицу. Преосвященные заглушили назревавший бунт. Макаров сложил бумаги, протянул, по-северному окая оравшим вельможам:
— Чего надоть от покойника? — съёжился виновато — застенчивый, невидный собой. Многих отрезвило. Император мёртв, вопрошать его бессмысленно.
Так как же быть?
— Сами решим…
Прозвучало несмело. Сами? Новизна ошеломляющая. Грозный владыка решал за всех. Держал Россию в горсти. Москвичам повелел заколотить боярские дворы, поколениями обжитые, переселиться в Петербург, к студёному морю, ходить под парусом над пучиной, в утлой лодчонке, чего ни дедам, ни прадедам не снилось. И вот, нежданно — воля собственная, будто чаша с пьяным напитком, поднесённая к губам.
Хлебнули — и пошло по жилам, ударило в голову. Подобно кулачным бойцам о масленице разделились — стенка на стенку. Голицын, стуча посохом, возгласил:
— Царевича сюда… Наследника…
И снова буйство.
— Царская кровь.
— Богом дан… Перст Божий.
— Опомнитесь! — нараспев, как с амвона, грянул Феофан, киевский книгочей и златоуст. — Всуе поминаете имя Божье. Младенца на трон? Смуты хотите?
Духовного пастыря не перебили.
— Огорчеваем душу почившего. Бесчинство кажем вместо сыновнего благодарения, послушания. Он же, премудрый законодатель, нас от смуты избавил.
Намёк на указ о престолонаследии [15], согласно которому наследник прямой, но править неспособный, трон уступает. Монарх вправе назначить преемника из своей фамилии, наиболее достойного. Отец отечества сей случай предвидел.
— Супруга его, коронованная и помазанная [16], не токмо ложа, но всех трудов его сообщница, — она есть наследница, она есть самодержица наша. Тужимся решать, что решено уже… Волю свою подтверждал неоднократно, чему есть свидетели.
— Я свидетель, — откликнулся Толстой.
Гвоздя посохом наборный пол, двинулся на него Голицын, наливаясь возмущеньем.
— Ты-то, Пётр Андреич… Ты рад бы в рай, да грехи не пускают. Дёшево твоё слово.
— Тебе судить, что ли?
Толстой, правдами и неправдами выманивший Алексея из Италии, слывёт у бояр отщепенцем. Заговорил, рубя ладонью воздух, Ягужинский. Был в гостях у английского негоцианта вместе с государем недавно:
— Царицу почитал наследницей… И сказал — женщины над русскими не было, так привыкнут. Женское естество не помеха… Не я, господа, его величество нам глаголет.
Данилыч в это время томился в спальне возле покойника. В груди теснило преужасно, скорбь мешалась со страхом и злостью. Чу, гвардейцы! Нет, из зала гомон…
Наведался Толстой с вестями оттуда. Обнаглели бояре. Прямо польский сейм учредили — кто кого перекричит. Пожалуй, кровь брызнет… Князь сжал эфес шпаги — если ворвутся, проткнуть напоследок одного, другого… Пощады не жди… Воцарится Петрушка — пирожника враз под замок, сегодня же… Спать на пуховой постели не придётся. Всё прахом … Петербургу быть пусту — сулил же предатель Алексей [17].
Пол под ногами раскалён. Царица припала к постели, всхлипывает, стонет. Маятник мерно отбивает