Но ты, мой сын, в пыли архивов иной Руси найди тот голос, чуть охриплый, и воскреси. Он зазвучит из дальней дали сквозь все пласты, и ты пойми, как мы страдали, и нас прости. 1971 Написано сразу после того, как Б. Окуджава был исключен из партии московской писательской организацией и ему грозило отлучение и от Союза писателей. Подробно эта история описана в моей книге «Волчий паспорт», в главе «Заходи, у меня есть джонджоли…» (М., «Вагриус», 1998, с. 497– 503).
Играют святые джаза. Качается в такт седина, и старость, конечно, ужасна, но старость, как юность, одна. Грустна стариковская юркость, но юности старость юней, когда поумневшая юность ударит по клавишам в ней. Похожая на повариху, мулатка наперекосяк стучит по рояльчику лихо, и пляшет он, черный толстяк. К зеленым юнцам не ревнуя, чудит на трубе старичок, и падает в кружку пивную отстегнутый воротничок. Сосед накренился недужно, но с хитрой шалавинкой глаз — как пышненькую хохотушку, пощипывает контрабас. Ударника руки балетны. Где старость в седом сорванце? Улыбка, как белая леди, танцует на черном лице. Их глотки и мысли осипли, а звуки свежи и юны — то медленны, как Миссисипи, то, как Ниагара, шальны. Ах, сколько наворовали отсюда джазисты всех стран, но все-таки в Нью-Орлеане не вывелся Нью-Орлеан. Играют святые джаза — великие старики. Наш век-богохульник, ты сжалься, хоть этих святых сбереги! На свете святого не густо, и если хватило на нас, то пусть это будет искусство — хотя бы, по крайности, джаз. Невольничий рынок эстрады жесток, выжимая рабов, и если рабы староваты, их прячут в рояли гробов. Жизнь катится под гору юзом, но если уж выхода нет, то пусть она катится блюзом, закатно звеня напослед. Закат не конец для поэта, не смерть для тебя, музыкант.