было лишь намерением… «Арагонская хота» и «Ночь в Мадриде» [21] остались как память о стране, где ему было так хорошо.

Глинка не писал больше опер, но его открытия в музыке продолжались. Была ли то прекрасная музыка к плохой пьесе «Князь Холмский», или новые романсы, или еще в тридцать девятом году вышедшая лирическая исповедь «Вальс-фантазия», или, наконец, «родоначальница» русской симфонической музыки «Камаринская»,– все это оставляло впечатление блеска и новизны и в то же время чего-то угаданного, до удивления знакомого и отрадного, точно эту музыку давно ждали. Так чувствовал Стасов, так воспринимала Глинку молодежь… Но в Петербурге в ту пору двор и придворные круги предпочитали итальянскую оперу, и русские композиторы чувствовали себя пасынками.

Вернувшись после странствий на родину в пятьдесят четвертом году, Глинка застал большие перемены. Уходил в прошлое мир его молодости. Вокруг были новые люди, молодые, энергичные, решительные. Обо всем они судили категорически, а в искусстве разбирались, пожалуй, лучше, чем любители двадцатых и тридцатых годов.

Александр Серов и братья Стасовы были центром нового кружка. Глинка присматривался к ним, чуть подсмеивался над их прямолинейностью и свирепостью, но находил в них много занимательного и дельного.

Он охотно проводил с ними время. Неторопливо, почти флегматично, но со свойственной ему язвительной образностью рассказывал о своих зарубежных впечатлениях. О народных испанских обычаях, о парижском театре. О Гекторе Берлиозе, чьи симфонии восхищали его, а оперы казались не оперными. О знаменитых парижских музыкантах, которые не понимали Бетховена: ухитрились до неузнаваемости исказить Пасторальную симфонию.

– Так и украли ее у меня,– прибавил Глинка с комическим вздохом.

Он охотно играл па фортепьяно, особенно любимого Шопена, но собственные новые сочинения показал не сразу.

То были отрывки из начатой симфонии «Тарас Бульба» и оперы «Двумужница».

В опере действие происходило на Волге. Через много лет, слушая «Чародейку» Чайковского, Стасов мог уловить сходство между музыкальным обликом двумужницы Груни и Чародейки – Настасьи. А ведь Чайковский не знал неоконченной оперы Глинки.

В то время Глинка подолгу изучал Баха и Глюка. Он говорил, что от музыки старинных мастеров пролегает мост к будущему, ибо она, эта музыка, неисчерпаема.

Порой он признавался, что его тяготит мелодика [22], среди которой он живет. Самые пленительные напевы дороги нам как уже созданные. И они вечны. Но горе композитору, который вздумает так или иначе повторять их. Обновление – вот его задача.

«Из всех элементов музыки,– так говорил Глинка, ошеломляя этим Стасова,– мелодия более всего тянет назад. Создавая оригинальную мелодию, прежде всего побеждаешь привычку».

И, может быть, вместо мажора и минора следовало бы вновь полюбить старинные церковные лады, где минор и мажор не так разграничены? Сколько разнообразия появилось бы в сплаве этих ладов с напевами вашего века!

Таковы были высказывания Глинки, которые Стасов запомнил. Что же он упустил? (А сознание упущенного не покидало его.) Может быть, следовало записать чудесные импровизации Глинки, тем более что сам Глинка – расточитель!-не повторял их, редко записывал, не хранил.

Было заметно, что он опять затосковал. Странны и резки были перемены в нем: то его охватывала какое-то лихорадочное нетерпение: скорее бы покинуть все и уехать. Он жаловался на холод, кутался в меховой халат и говорил, что только на юге продлится его жизнь. А в иные дни уверял, что не двинется с места и остаток дней проведет только в Новоспасском.

«Там я родился, там умру…»

«Откуда же этот блеск, сила музыки, радость? – думал Стасов в такие минуты, глядя на понурого, молчаливого композитора.– Или не следует разгадывать тайну чудес и не встречаться с волшебниками, а любить только их дела?

Неужели он надломился, как боялся его друг Ширков? Он охладел и к опере, и к симфонии и совсем оставил их. Изменила ли ему та легкость сочинения, которая, по словам друга, роднила его с Шубертом? В самом деле, он постарел, болезни донимают его…

Но не слишком ли поверхностны наши рассуждения о легкости писания? И – легко ли было Шуберту?

Вспоминая тот сумеречный период в жизни Глинки, Стасов приходил к мысли, что композитор был тогда весь устремлен в будущее. Изучение старинной музыки, поиски новых мелодий, отказ от собственных творений – это не было признаком упадка. Совсем напротив.

Теперь Стасов понимал, что на смену годам достижений и успехов в жизни художника наступают не только недели, но иногда и годы молчания, и эти-то годы значительны, а молчание плодотворно. Потому что в глубине вызревает что-то новое, и чем оно значительнее и новее, тем продолжительнее бывает безмолвие художника.

И кто скажет? Если бы скорая смерть не унесла Глинку, он, может быть, подарил бы нам еще более прекрасную музыку, чем та, которую мы узнали?

«Но недолог срок на земле певцу».

Видя уныние Глинки, Стасов принялся убеждать его начать автобиографические записки. Глинка как будто обрадовался предложению, но записки двигались медленно, и писал он их так, словно обязан сообщить лишь необходимые факты, а самое глубокое и душевное прятал.

Веселым он бывал теперь редко, но Стасов запомнил один радостный день. Явившись с утра, он застал у Глинки Александра Дмитриевича Улыбышева, автора первой русской биографии Моцарта. Улыбышев был не один: он привел с собой молодого человека, черноволосого и черноглазого, с лицом вызывающим и смелым.

Это был девятнадцатилетний Милий Балакирев, сын бедных родителей, земляк Улыбышева, которого тот случайно встретил и на время приютил у себя, а главное, воспитал музыкально. Должно быть, нелегко было приручить такую своевольную, независимую натуру. Но Улыбышеву, как видно, удалось.

Вы читаете Пять портретов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×