Лагранж не пленила ни одного гения, не вдохновила ни одного героя, и ее скоро забудут… Кароль Липиньский, по-моему, хорошо сказал о Жорж Санд: – Ко всему прочему Шопен подарил ей и бессмертие!

Мне скажут: а Луиза Колле? Ведь она вдохновляла Флобера! А где ее бессмертие? Но Луиза Колле – это не Жорж Санд!

Но все равно, будь эта Аврора хоть гением, я не могу любить ее. Я уже знаю, за что. Она чужда ему, она еще причинит ему массу страданий, я предвижу это! Он еще испытает муку одиночества, потому что они неизбежно расстанутся, не может быть долговечен подобный союз!

Она восхищается музыкой, у нее хороший слух, но она совершенно не умеет ценить музыку Шопена. Для нее это прелестная, нежная музыка изящного Шип-Шипа, ее «маленького», как она его называет. Она находит в этой музыке и хрупкость, и нежность, и тысячу оттенков, переходов, переливов, и уж не знаю что. Она слышит в ней «стоны души, райские мелодии, излияния сердца, которое не смеет жаловаться», и прочее. Но она не слышит, не чувствует мощи, орлиного полета, бурной мятежности, протеста и повелительного воззвания к будущему. Она не понимает, какой могучий дух живет в его музыке, и если бы ей сказали все это, она с удивлением подняла бы свои красивые брови: ее это так же удивило бы, как мысль о том, что он, подобно Бетховену, сильная личность, герой, а не опекаемое дитя.

Она, гордая своим материнским отношением к нему и – кто знает? – может быть, иногда и тяготящаяся этим, не подо треплет, что он в большей степени является опорой для нее!

И как неприятны ее сообщения о том, как Шопен работает! Она рассказывает об этом всем и каждому, все знают, как он сразу находит чудесную мысль, потом отказывается от нее и в поте лица ищет другие, но потом, в конце концов, все-таки приходит к первоначальной. В промежутках между этими находками он бегает по комнате, вздыхает, ломает перья, чуть ли не рвет на себе волосы. Боже мой, неужели муки творчества у самой мадам Санд проявляются так внешне, в беспрестанных движениях? Уверен, что над листом бумаги она не вздыхает, не стонет, не рыдает, а просто пишет. Я по крайней мере не помню, чтобы Фридерик именно так сочинял, как она описывает, а ведь я больше пяти лет жил с ним под одной крышей! Но если даже теперь, под ее влиянием, он стал сочинять так мучительно для себя и неприятно для тех, кто это наблюдает, то зачем это так необходимо стало доводить до сведения всех друзей и знакомых? И через много лет, вероятно, на основе ее воспоминаний появится какой-нибудь «научный» трактат под названием «Как работал Шопен»! Хорошо, если этот труд выйдет без иллюстраций!

…А недавно, говоря о прелюдиях Шопена, в том числе о двадцать четвертой, написанной в Штутгарте в нашем скорбном тридцатом году, она воскликнула!

– От этой музыки так и разит раем!

Вот за что я ее не люблю.

Я не отдаляюсь от него и не прощаюсь с ним. Мы не будем часто видеться, но я остаюсь его другом, как и он моим. Когда я умру, он будет очень горевать. Но, даже не расставаясь внутренне, друзьям порой трудно встречаться. Я не могу видеть его рядом с ней, его, несомненно, огорчает мое невольное отчуждение. Что ж делать? Мы не говорим об этом. У меня много работы, и я насилу справляюсь с ней. У него-много своего. Но у нас остается родина и юность, уже прешедшая, но наша общая и незабываемая. Мы помним об этом – каждый про себя!

Часть четвертая

Глава первая

Соната си бемоль минор, которую даже Ян Матушиньский называл «загадкой», писалась летом в Ногане, после возвращения с Майорки. Именно потому она н могла показаться загадкой. Счастливый человек не мог бы написать эту музыку. Но было ли возможно полное счастье для Шопена, слишком требовательного к себе и к людям, было ли оно возможно после штутгартских дней и катастрофы тридцать первого года? Есть раны, которые никогда не заживают, и если услыхать в сонате то, что понял в ней Лист, – биографию целого поколения, блестящего и трагического, – то она перестанет быть загадкой. Один из друзей Жорж Санд спросил Шопена по поводу сонаты:– Признайтесь, ведь это автобиография? – Вопрос слишком– прямой! – ответил Шопен. – Могу лишь сказать, что без участия художника произведение искусства не создается!

Сам же он иронически писал о финале сонаты: «левая рука в унисон с правой злословят после марша». Но Ян Матушиньский хорошо знал одно из свойств Шопена – прикрывать иронией свою взволнованность.

То была соната бетховенского склада. Но Шопен не писал еще ничего более романтического, дерзостного. Соната была вся порыв и смятение. Необычайная смелость, с которой он соединял четыре части, казалось бы совсем противоположные друг другу, не могла не потрясти тех, кто привык к сонатной форме. Эти несходные между собой, каждая со своей трепетной жизнью, трагические поэмы были пронизаны одним чувством – напряженной, титанической борьбы. Уже первый аккорд предупреждал об этом. И в то же время резкие контрасты были так закономерны, медленные напевы так значительны и прекрасны, изложение мыслей так убедительно! Все было здесь рождено духом Бетховена. И ничто в отдельности не походило на него. Резкие диссонансы сменяли друг друга, особенно в первой части. И они были необходимы; казалось, самый слух нуждается в них!

– Эта первая часть пугает меня! – говорила Шопену Аврора, – не продолжайте, умоляю вас! – Отчего же? – Она прекрасна и– душераздирающа! Какой-то полет зловещих духов!

Это было совсем уж не так плохо сказано. Но он не собирался остановиться на первой части. Сила еще не исчерпала себя, «полет зловещих духов» продолжался во второй части, хотя и по-иному. Зато каким счастливым и далеким воспоминанием засветилась мелодия в середине этого скерцо, словно песенка юных дней! Как далеко и как живо! Он дважды возвращался к ней, а потом, почти в конце, еще раз оглянулся на этот мирный пейзаж своего детства…

А затем похоронный марш – он был написан ранее. По какому поводу? Об этом нетрудно было догадаться. Но что означал короткий финал, этот унисонный бег, то усиливающийся, то замирающий, подобно ветру в пустыне? Он довершал впечатление «страшного», которым была пронизана соната. «Левая рука в унисон с правой злословят после марша…» Как бы не так! Но Шопен уже наложил запрет па различные толкования этой иронической фразой. Одна только Жорж Санд шепотом разъясняла друзьям: – Это на Майорке так бушевал ветер! – Но она не решалась говорить это при Фридерике, тем более что Делакруа однажды сказал ей: – Ветер никогда не бушует в тональности си-бемоль-минор! – Это была шутка, но Аврора с присущей ей честностью извинилась за свое невежество.

И загадка оставалась загадкой.

Душераздирающе! Это слово мучило Шопена. Пожалуй, она была права. Этого нельзя допускать. Искусство должно потрясать, но не должно доставить ни одного неприятного мгновения. И он задумался над тем, что тревожило его всю жизнь.

Вы читаете Шопен
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату