трибунах одни враги, их надо порвать!
– Ты, Александр, сегодня не в духе, – сказала Антонина. – Не выспался, что ли? Или мы тебя раздражаем? – Писанина идет плохо, – сказал Ковригин. – А сроки Дувакин дал малые. А потому я покидаю вас и отправляюсь к бумагам.
И отправился.
Полагал, что его остановят. Или хотя бы выскажут в спину, вдогонку (то есть, понятно, выскажет Антонина) какие-либо ехидства или сожаления. Не остановили, не высказали. Будто от них уходил никчемный и лишний Амазонкин. Хихикали, болтали о чём-то своём, городском, жевали.
«А я ведь и впрямь для них сейчас лишний…» – расстроился Ковригин.
Уговаривал себя не расстраиваться. Ему ли удивляться увлечениями младшей сестрицы. Должен был бы привыкнуть к ним.
Но успокоиться не мог.
Порвать всех. Девиз хорош. Порвать публику. Ради чего? Поселить бы эту желающую порвать всех в Маринкину башню при впадении Коломенки в тихоструйную реку Москву. Но Мнишек в Маринкиной башне, возможно, и не была размещена. Да и желала ли девочка из Самборского замка порвать всех? Вряд ли. А нынешние желают. И всех порвут. Если смогут. Какие препятствия, интересно, выстроила бы курс-дизайнер Ирина в мокрый день на пути странствия взбаломученных чем-то лягушек?
Стоп. Хватит. Ещё и лягушки. О них было постановлено забыть.
Коли бы работа пошла, Ковригин забыл бы и о новой подруге сестры, и о самой сестре, но, увы, терраса глядела в сад и именно на яблони в саду.
Чтобы дамы не посчитали возможным сунуться к нему с разговорами, Ковригин обложил себя бумагами, книгами и тетрадями. Среди прочих у правой руки его на столе улеглась тетрадь с выведенными на её обложке словами: «Мелочи. На всякий случай». Впрочем, это была и не тетрадь. Записи (или выписки) «мелочей на всякий случай» Ковригин делал в вахтенных журналах маяка острова Карагинского, что в тихоокеанских водах у берегов Корякии. Командировочно на неделю залетал к мая?ку («ма?яку» – говорили местные служители) на вертолёте и получил там в подарок пять пустых вахтенных журналов. Ради пижонства и произвёл журналы в писчие тетради. На дачу завез из Москвы одну из них «Р-С», ради работы о Рубенсе. Открыл тетрадь и на страницах буквы «С» наткнулся на запись: «Скань. Софья. У царевны Софьи, сестры Петра I, было большое зеркало в сканой раме». Далее шли слова: «Одиссея. Гомер. Страсть Марса. Сетка проволочная для поимки Венеры»:
Почему под зеркалом в сканой раме царевны Софьи возникли строки о страсти Марса и сетке проволочной, Ковригин рассудить не мог. И вспомнить не мог, какие его соображения десятилетней (выходило) давности поместили Марса с сеткой рядом с Софьей. Зато теперешние его мысли вызвали видение Софьи, рассматривавшей себя в зеркале (большом!) со сканой рамой. Наверняка она была в «невыходном» европейском платье. А не украшала ли это платье костяная пороховница?.. Опять – пороховница! Чтобы отвлечься от всяческих пороховниц, Ковригин продолжил чтение давно забытых им самим записей «на всякий случай». И прочел: «Суриков (поры „Стрелецкой казни“) о Софье. Не понравилась ему репинская Софья. Как не понравилась и Стасову. Стасов считал, что Софья у Репина позирует. А по понятиям Стасова, Софья была самой талантливой, огненной и страстной женщиной Древней Руси. Суриков же высказался так: „Женские лица русские я очень любил, непорченные ничем, нетронутые. Среди учащихся в провинции попадаются ещё такие лица. Вот посмотрите на этот этюд (девушка с сильным, скуластым лицом), вот царевна Софья такой должна быть, а совсем не такой, как у Репина. Стрельцы разве могли за такой рыхлой бабой пойти? Их вот такая красота могла волновать, взмах бровей, быть может… Нетронутая красота…“»
Разговор в саду заставил Ковригина поднять глаза.
Две дамы бродили под яблонями.
Они успели переодеться, зашли, видимо, в Детскую, не отвлекли Ковригина от вахтенных журналов с «мелочами» и теперь в соответствии с июльским настроением нынешних осенних деньков пребывали в саду в шортах и топах на тонких бретельках. В шляпах не нуждались, и без них женщины были хороши. А коли бы и Ковригина посетило сейчас июльское настроение, они бы и у него вызвали обострение чувств. Хотя бы и эстетических. Теперь же в противостоянии их агрессии Ковригин был готов отыскивать в них изъяны. Крепкие икры и плечи («выдержат и два коромысла») Ирины годились в подтверждение мыслей о вульгарности и наглости гостьи. Марина Мнишек с обложки жэзээловской книги, с портрета, написанного её современником, смотрела на Ковригина кротко, деликатно и жемчужно-ласково. А тут Ирина приволокла хозяйственную сумищу и достала из неё веревочные мотки, связки колышков и деревянные молотки («киянки» – вспомнилось Ковригину). С помощью Антонины деловая курс-дизайнерша принялась вбивать колышки в землю, расстягивать бельевые будто бы веревки, устраивая явно разметочную геометрическую фигуру. Ковригина в советчики не призывали, в сторону его окон вообще не оглядывались, судачили о чём- то, но тихо, пересмеивались и очевидно получали от общения друг с другом удовольствие. Колышки и верёвки то и дело перемещали, производя, наверное, примерки, наконец-то успокоились, будто бы завершив фундаментальное дело, уселись в зелёные пластиковые кресла, закурили.
Восемь яблонь, а с ними и две сливы оказались в плену колышков и бельевых верёвок. Среди них и любимая Ковригиным грушёвка.
На террасе стало душно, и Ковригин открыл окно. Не открыл даже, а в сердцах толканул раму среднего окна, чуть стекла не вышиб. Не на солнце сердился. И не из-за духоты толканул, а ради того, чтобы лучше слышать разговоры в саду, улавливая оттенки интонаций собеседниц. Но поздно открыл, собеседницы, девицы-красавицы, душеньки-подруженьки, откурив, встали.
– Вы чего, и грушёвку пилить будете? – не выдержал Ковригин.
– Мы ничего лично пилить не будем, если только тебя заставим, – сказала Антонина. – Но грушёвка мешает. Да она и отжила своё… Вот берёзы и дубки оставим…
– И на том спасибо… – пробурчал Ковригин.
– Что ты сказал? – спросила Антонина.
– Да так… Ничего… Ничего я не сказал…
– Мы сейчас с Ириной пройдемся по посёлку. Посмотрим, кто что построил. А потом я Ирине здешние достопримечательности покажу. Пруд, в частности…
– Какой там теперь пруд! – сказал Ковригин.
– Какой-никакой. Сам говорил, по осени к нам цапля прилетает…
– Её там сейчас нет.
– Значит, и лягушек нет. А раньше, бывало, – это уже Ирине, – мы, девчонки, дуры, в конце мая – июне лягушачьей икрой морды мазали, ну не морды, понятно, а прелестные личики, лбы и щеки обкладывали…
– Это зачем? – удивилась Ирина.
– Веснушки сводили! – рассмеялась Антонина. – И получалось. Я тогда страдала, бестолочь, веснушками вся обсыпанная. Мол, какая уродина! Тюха деревенская! Сарафаны носить стеснялась – и плечи были в веснушках! А сейчас ни веснушек, ни, выходит, и лягушек!
А ведь было такое! Ковригин запамятовал! Было! Веснушки на лбу, на щеках, на плечах сестры. И сам с шутками, с хохотом, с ощущением благоудовольствий жизни обмазывал визжавшую якобы от холодной воды, чуть ли не от страха – а ничего не боялась, вёрткую тогда девчонку лягушачьей икрой, в особенности густой случалась она в затончике возле участка Соловицких, не обмазывал даже, а обшлепывал, будто штукатур раствором. Как давно и как хорошо это было. Но запамятовал…
– О шашлыке не забудь, это дело мужское, – сказала Антонина. – Баранина в кастрюле с маринадом и луком – в холодильнике.
– Помню, – кивнул Ковригин. – Но ведь это не раньше четырех часов, так вроде бы? Или даже после четырёх?
– Именно так, – сказала Антонина.
Ковригин ощутил, что зла на сестрицу он уже не держит, да и дуться на неё – грех, воспоминания о детских забавах и лягушачьей икре вызвали умиление Ковригина, ему захотелось тотчас же сделать что-то