– Я не буду подписывать эту бумажку, – закричал Олег. – Я протестую, это безобразие, вы еще пожалеете!.. Вы не имели права отпускать того хулигана и учительницу!
– Не кричи ты, – шепнул с сочувствием Панов, – себе же на шею накричишь…
– Ах, вы не хотите подписывать! – сказал сержант. – Тогда я вас задержу до дальнейшего разбирательства.
– Мы вам дорогу строим, а вы…
– Знаем мы вас, дорожников, вон ваш начальник веслом дрался…
Олег шумел, протестовал и в комнате с нравоучительными плакатами, и в коридоре, когда сержант повел их в уединенное помещение.
– До дальнейшего разбирательства тут посидите, – сказал сержант с удовольствием и значительно.
– Я этого так не оставлю, вы еще локти кусать будете…
Щелкнул ключ в замке, шаги стихли, а Олег все кричал и бил кулаками в дверь. Потом, устав, присел на скамейку, на которой уже пристроился парень. И так Олегу тоскливо стало от собственного бессилия и невезений, что он заплакать был готов.
В камере стояли сумерки и воняло блевотиной, и, когда привыкли глаза Олега к темноте, он увидел, что на полу, у его ног валяется мужчина, наверное, пьяный, а возле него – лужа. «Клепин отдыхает», – определил парень. «Еще и вытрезвитель», – поморщился Олег брезгливо, ноги отодвинул в сторону. Панов ерзал на скамейке, шептал что-то и вдруг повернулся к Олегу, руку протянул ему и сказал миролюбиво:
– Петя.
– Что Петя?
– Я – Петя. Петя Панов.
– А-а, – сказал Олег и нехотя подал руку: – Олег…
Помолчали.
– И чего вы пристали к этой учительнице?
– К какой учительнице? – удивился Панов. – К этой девке, что ли? Это Колькина девка… Он с ней гуляет… Она счетовод в леспромхозе… Теперь лейтенанта жди… И чего ты протокол не подписал?
Панов поерзал, повздыхал, носом пошмыгал, а потом засопел, и Олег понял, что подаренный ему автобусом собеседник засыпает, он начал валиться Олегу на плечо, этого только не хватало; морщась, Олег оттолкнул парня.
Потом текли часы, а в коридоре было тихо, и пьяный шевелился на полу и постанывал. Панов по знакомству пытался свалиться на плечо Олегу и храпел отвратительно, все было отвратительно. Олег думал о несчастной судьбе своей и о том, что его личность унизили, оскорбили, безобразие продолжается, и глухое ворчанье поднималось, росло в нем, захватывало его. «Как все подло, как все несправедливо, – думал он, – ничего, значит, я не стою… Как все глупо…» Так ему горько было, темно-синими грозовыми тучами наволакивались на него тяжкие мысли о своей неприспособленности к суетной жизни на земле.
«Нет, вы еще пожалеете… Вы еще скажете…» – думал Олег, обращаясь в мыслях не к милиционеру, унизившему его, не к Будкову, не к Наде, не к Терехову, а к каким-то несуществующим собеседникам, которые, видимо, сейчас должны были со вниманием прислушиваться к его мыслям. И тут Олег начал представлять, как в грядущие дни все действительно пожалеют и что скажут о нем; от фантазий этих стало ему спокойнее. Тут он поймал себя на мысли, что нынешние страдания доставляют ему удовольствие, и он нахмурился. Ох, как он ненавидел унылого длинноногого сержанта, ох, что бы он сделал с ним сейчас, как бы сумел поставить его на место, но сержант не приходил, а Олег все распалялся и распалялся. И вдруг послышались в коридоре чьи-то тяжелые шаги. Олег вскочил, стал бить кулаками по двери, требовал, чтобы его немедленно выпустили, кричал о безобразии и произволе.
– Кричи, кричи, – услышал Олег слова сержанта, ему показалось даже, что сержант ухмыляется, – еще на пять суток накричишь.
Сапоги уходили, поскрипывая, от двери камеры.
– Если вы сейчас же не выпустите меня, – заявил Олег, – я объявлю голодовку.
– Валяй, валяй, – сказал сержант, выходя на крыльцо и расстегивая воротник кителя.
Он улыбался: «Голодовка!», голодай себе на здоровье, он и не собирался кормить этих задержанных, тоже мне нахлебники. Но через некоторое время он понял, что тут что-то не так, и перестал улыбаться. Сержант расстроился. Он уже хотел было уходить, но какое-то непонятное беспокойство вернуло его в коридор к камере, и сержант сказал сердито: «Вы нас не запугаете… Вы еще ответите…» Он повторил эти слова раза три, да так, чтобы пьяные соседи этого сейбинского молодца проснулись и могли потом подтвердить, что сержант Ельцов политически грамотно дал отпор заявлению сейбинского. «Вот так», – сурово сказал сержант и пошел на улицу. Ему вроде бы полегчало, но ненадолго, на улице он был хмур, знакомым на приветствие не отвечал, словно вовсе незнакомые люди ему попадались навстречу, нехорошее слово «голодовка» вертелось в его голове, прыгало, ехидные рожи ему корчило, надо же было такому именно с ним приключиться! «Придется к лейтенанту идти, – вздыхал Ельцов, – посмеется этот молокосос надо мной, а все же придется ему докладывать…» Так уж не хотелось Ельцову рассказывать о нынешнем дне лейтенанту, но мало ли чем все могло обернуться…
Синий мотоцикл с коляской стоял у лейтенантовой избы, а сам лейтенант Колотеев в трусах и майке ковырялся на огороде. И хотя время было вечернее, неслужебное, лейтенант смутился легкомысленного своего вида и, краснея, рыжеватые волосы ероша, выслушал на огуречной грядке неуклюжий доклад сержанта.
– Ну пойдем, – сказал, вздохнув, лейтенант.
Надевая брюки и рубашку, лейтенант думал о том, что Ельцов опять, по всей видимости, напортачил и лихой сержантов родственничек Коля Степишин, хоть и передовик, тоже хорош. Лейтенант ругал себя; по своей мягкотелости никак не может решиться уговорить сержанта уйти из милиции, и замену-то ему подыскал, двое ребят из дружинников толковых, а поговорить с Ельцовым не может, ветеран все-таки, заслуги имеет, четверых детей кормит.