снова Навашин с Борисовым свет им выключили. Раза три так было, пока алачковские не сдались, выставили четыре литра самогона. Потом они как-то Навашина с Борисовым крепко избили, а тогда сдались. Вот такой он человек. Теперь-то он уехал от семьи.
– Я знаю, – кивнул Виктор Сергеевич.
– Но Вера-то взрослела скорее вопреки отцу. Она хоть и темпераментом в него, но совестью в мать. Вы ощутили это?
– Да вроде бы... – неуверенно сказал Виктор Сергеевич.
Беседовал Виктор Сергеевич и с Верой Навашиной.
Снова был у нее дома и в Вознесенской больнице, а потом вызывал к себе на службу.
Он чувствовал, что Вера относится к нему с недоверием, чуть ли даже не враждебно. Отвечала она ему угрюмо, порой резко, и однажды Виктор Сергеевич поинтересовался, отчего она так ему дерзит. «Не знаю, – сказала Вера, – как умею, так и разговариваю». В последние дни она была особенно печальна и раздражительна, что-то происходило в ее душе, разговоры со следователем она вела рассеянно и с усилием, – казалось, она обо всем забыла и ничто ее не интересует. Однако, когда речь заходила о парнях, выяснялось, что тут она прежняя и простить их не может.
Синяки ее почти совсем прошли, ссадины подсохли, и, несмотря на печальное, а порой и мрачное выражение лица, Вера опять имела вид цветущий и здоровый, и Виктор Сергеевич уже никак не мог представить себе Веру жертвой.
И он, беседуя с Верой, хмурился и злился. Но не оттого, что Вера сердила его, нет, он был недоволен собой. Он чувствовал, что ведет себя дурно, такого с ним давно не случалось, он ловил себя на том, что в последние дни постоянно стремится отыскать в Вере, в ее словах, в ее облике, в ее манерах, в ее взглядах на жизнь, в ее судьбе нечто такое, что показалось бы ему нехорошим, даже противным и вызвало бы у него неприязнь к Вере. Он запрещал себе делать это, давал себе слово не поддаваться чувствам, а быть, как и всегда, справедливым и беспристрастным до щепетильности. Но только он принимался думать о том, какое должен принять решение, тут как тут, помимо его воли, к досаде Виктора Сергеевича, мысли о Вере возвращались.
И оттого, что Виктор Сергеевич старательно уговаривал себя не изменять холодному профессиональному благоразумию и не дурить, оттого, что он убеждал себя ни в коем случае не относиться к Вере с неприязнью, он в конце концов и почувствовал к ней именно неприязнь.
13
Сергей в Никольском не появлялся.
«Ну и слава богу, – думала Вера, – хоть есть у человека соображение, обойдемся без сцен... Теперь, честное слово, легче стало...» Она и Нине это повторила.
– Так, сразу, – сказала Нина, – остыть ты к Сергею не могла. Я тебя знаю. Прогнала, наверное, по глупости и сгоряча.
– Мое дело, – сказала Вера мрачно.
– Конечно, твое. Еще чье же? Не Сергея же...
– Ну, давай, давай, сыпь соль на рану. Достань столовую ложку.
– Ты ж говоришь – тебе легче стало?
– А хотя бы и легче?
– Верк, ты на меня не дуйся, я ведь не ради каких глупостей... Хочешь, я сейчас же поеду, найду Сергея, все ему объясню, сюда приведу? Хочешь?
– Не надо! – испугалась Вера. – Ни в коем случае! Все. С ним все. Кончено – и все.
– Ну посмотрим, на сколько тебя хватит.
– Я и тебя могу прогнать, – сказала Вера серьезно, – если тебе этого так хочется.
– И меня гони! В шею! Уж тогда тебе совсем легко станет. С крыльца спусти!
Тут Нина не выдержала, рассмеялась, нос свой, чуть расширенный книзу, сморщила, подсела к Вере, обняла се.
– Ой, Верк, ну что мы с тобой, а? Ведь ничего не изменишь, и надо привыкать жить с этой поклажей... Все наладится, Верк... Праздники-то – они на каждой улице бывают, всему свое время!
– А может, мне с этой улицы съехать? – подняла голову Вера. – Может, на этой улице для меня никаких праздников уже не будет? Подальше из Никольского, куда глаза глядят, в тихое место, где меня никто не знает и знать не захочет?..
– Суда надо, Верк, дождаться. После суда и решать.
– Да, конечно... Суд – и тогда уж...
После недолгого молчания, после тишины, тягостной и горькой, Нина все же растормошила Веру, развеселила своей болтовней, даже заставила порассуждать о модах и на газетном обрывке, прямо поверх черных меленьких слов о горных пастбищах Сусамырской долины, нарисовала летящие контуры двух легких туник, рекомендованных «Силуэтом» к мини-юбкам и расклешенным книзу брюкам. «Надо будет тебя вытащить в Москву, – сказала Нина. – Можем просто погулять, подышать воздухом, можем сходить на выставку или на концерт. А то здесь прокиснешь, увянешь ведь...» Вера успокоилась, даже, казалось, благодушествовала и согласилась на самом деле съездить с Ниной в свободный день в Москву. А когда Нина ушла на работу, отстучали по вымытым доскам крыльца ее коричневые лакированные каблучки, уплыло к калитке бежевое с разводами платье из шелка и только ландышевый запах польских духов остался в комнате, Вера вновь подсела к столику и стала рассматривать Нинины рисунки. И тут поняла, что о модных нынче туниках она думает с интересом, словно бы ничего и не случилось. «А ведь случилось, случилось!» – с тоской сказала она себе.
И после, где бы Вера ни была – в магазине ли, злом от жары, в вагоне ли бешеной электрички, на улице районного центра, за красными ли крепостными воротами Вознесенской больницы, – где бы она ни была, что бы она ни делала и как бы ни отвлекали ее хлопоты и люди, относившиеся к ней по-доброму и с пониманием, какими бы счастливыми ни выдавались минуты забвения – все это было ненадолго, все нынешнее оказывалось ей шелухой, шелуха опадала, а приходила тоска и уже окостеневшая, вечная мысль: «А ведь случилось! Случилось!..» Да, все в ее жизни уже случилось, все было – и позор ее, и разрыв с Сергеем, и все, все, все...
«Суд бы скорее», – думала Вера, находя в мысли о суде некое успокоение. Так ждала она раньше приезда Сергея, полагая, что приезд этот все в ее жизни изменит к лучшему. Теперь именно суд виделся ей рубежом надежды, что там будет, за этим рубежом, Вера представляла смутно, – скорее всего, и вовсе ничего не представляла толком. Оттого, наверное, и надеялась на суд. Отчаяние, словно бы растворенное в ней, Вера стремилась извести работой, все выискивала и выискивала занятия для себя и в Вознесенской больнице, куда с охотой отправлялась по утрам, и дома – на огороде и на кухне.
Однажды, когда Вера окучивала картошку, долбила мотыгой землю между грядок, бурую, просушенную солнцем, словно бы солончаковую, подгребала ее к тщедушным кустикам, она услышала негромкий разговор. Вера выпрямилась и увидела на террасе каких-то людей, вроде бы женщин. Солнце било в глаза, и Вера не поняла, кто там пришел, – видимо, материны гости. Она вытерла лицо подолом сарафана и снова принялась бить мотыгой землю. Но минут через пять на крыльце появилась мать и окликнула ее.
– Чего еще? – спросила Вера недовольно.
– Вера, к нам вот пришли, – сказала мать.
– Кто еще пришел?
– Ну вот, знаешь, пришли... – Мать как-то мялась, и Вера по голосу ее чувствовала, что она волнуется. – Надо поговорить...
– Ты и поговори, – сказала Вера.
– Нет, и тебе надо. Они и к тебе пришли...
– А кто они-то?
– Ну, эти... Ну, знаешь... Иди, Вера, а? Надо... А то нехорошо выйдет...
– Вот еще удовольствие! – проворчала Вера и бросила мотыгу. – Гнала бы ты их!
Сказала это она так, на всякий случай, представить не могла, кого принесла к ним нелегкая, – впрочем, ей было все равно, видеть она сейчас никого не желала, даже Сергея, и ни за что бы не пошла в дом, заупрямилась бы и не пошла, если бы не почуяла в словах матери, в ее руках, опущенных нескладно, не только растерянность, но и испуг. И к ней-то, Вере, мать обращалась с крыльца без обычной резкости, а