Зайчиков, а ты женатый? — внезапно переменил тему Петренко.
— Не…
— А чо так? Я вот женатый. Двое у меня мальцов. Девчонку затеял было, да война… Вот надо мной смеялись все… Петренко — хохол хитрый. А какой я хохол? Какой я хитрый? Сало, между прочим, все любят, а на хохлов все и валят. Зайчиков! Ты сало любишь? Я вот нет…
— Как в ополчение пошел — полюбил.
— Это потому, что ты тилихент. Ты до войны кем был?
— Доцентом, а что?
— Доцееентооом, — уважительно протрубил Петренко. — Я и говорю — интилихент. Уважаю я вашего брата, но скажу вот что, бабы вас любят, но только издалека. Вот ты и не женатый. Шоб этак, как его… Романтика шобы. А нам, пролетариям, не до романтики. Ррраз! И все! А я вот женатый. А был бы не женатый — давно пропал бы. Баба с дитятами — оне ж всю жизнь мужику делают. А без бабы ты что? Так… Корень отсохший. Баб беречь надо. Я вот свою… Не, прошелся как-то штакетиной по хребтине, но ведь за дело? Приехал, понимаешь, на побывку, а она на танцы пошла. Но поучил. А шо делать?
— За что?
— Да шоб меру знала. А меру бабе мужик только и показывает. Вот как она сейчас?
— В оккупации? — снежинка упала на сухие губы Зайчикова и тут же растаяла.
— Та ни! Я ж раскулаченный с Житомира! Батю в Вятку сослали, вот тамака и оселися. Я и обженился. Молотовск такой город, Кировской области. Слыхал?
— Не…
Петренко осторожно высунулся из траншеи:
— Не видать ни хера. Снег валит. Кабы немец не подполз.
— Услышим, — ответил Зайчиков. Рядовому было тепло и уютно. И очень не хотелось шевелиться. Бывший доцент Зайчиков не любил холод, но именно вот это время года — начало декабря, когда снег укрывает пуховым одеялом Сокольники и Хамовники, Маросейку и Арбат, Москву и Россию — именно это время погоды он и любил.
— Гранату, может, кинуть? — засомневался Петренко.
— А и кинь…
Петренко долго кряхтел, шевелился, рыскал чего-то в своих необъятных штанах. Потом достал немецкую круглую гранату, более известную под солдатским прозвищем «яйцо», и метнул в метельную даль.
Хлопнуло.
И снова тишина. Только треск догорающего фашистского танка, замершего над телом политрука роты. Хороший был человек. И умер хорошо, со связкой гранат в руках. Всем бы так…
— Слышь, Зайчиков? А кто такие доценты?
— Ну… Это как… Ну, что-то типа майора.
— А чево ты тогда рядовой?
— Я — физик. Лекции студентам читал. А на войне лекции зачем?
— Физиииик… — уважительно сказал старшина Петренко и кивнул зачем-то. — А че эта?
— Мы изучаем законы окружающего нас мира. Лично я преподавал…
— Хех! Законы… Сам законы изучаешь, а не женатый. Почему?
— Некогда было.
Зайчиков совершенно не врал. Ему было некогда жениться. Сначала голодные двадцатые, потом университет и ограничение по «социальному происхождению» — а кто виноват, что папа стал уездным предводителем дворянства, когда сам Зайчиков только-только родился? А потом было полное погружение в учебу, и совершенно не было дела до маевок, демонстраций, общественной нагрузки и подписки в пользу детей Испании. Однокурсницы предпочитали активных и спортивных общественников, а не заучку- очкарика. Да и он, честно говоря, предпочитал науку песням под гитару. А потом как-то вот так однокурсницы разлетелись по военным гарнизонам учительницами, а он остался при кафедре — мешковатым, рано лысеющим очкариком с небольшим пузом и с дореволюционным, лоснящимся на локтях и коленях костюмом, вечно испачканным мелом.
— Тогда я тебе, Зайчиков, вот что скажу. Закон он один. И жить надо по нему.
— И что это за закон? — у Зайчикова затекли мышцы и он чуть приподнялся.
— Дык это… Землю пахать да детей делать. А ты вот зачем?
— Это, Петренко, не ко мне вопросы.
— А к кому?
Зайчиков задумался и стер трехпалой рукавицей снег с каски:
— А я не знаю!
— Доцент, а не знаешь, — расстроился Петренко и опять высунулся над бруствером. — Да чего ж они не идут-то?
— Куда торопишься?
— Да хоть еще кого убить перед смертью. Я одного убью, да ты другого — вот мы и победим все вместе-то.
— Это, старшина, арифметика войны. А есть еще и алгебра.
— Это еще что за хрень? — покосился на Зайчикова Петренко.
— Ну как тебе объяснить…
— Как смогёшь, так и объясняй!
— Ну смотри… Смотри вокруг. Нас тут двое, понимаешь? Двое нас тут осталось. Вот что мы тут сделать можем вдвоем с тобой? Ничего.
Зайчиков вдруг замолчал. Молчал и Петренко. И только снег тихим шелестом падал на землю…
— НИ-ЧЕ-ГО! — по слогам повторил Зайчиков.
— Это ты к чему говоришь? — насупился и сжал кушаки старшина. — Я отсюда ни ногой. У меня приказа не было! Я тебе…
— Это вот арифметика, старшина, — не обращая внимания на сурового Петренко, продолжил Зайчиков. — Нас двое — их… Сколько мы их наколотили? Может быть, их там тоже только двое осталось?
— Да кто ж их считал-то? — удивился Петренко. — Сколько захотим, столько и напишем после боя. После… Нда…
— Алгебра это такая наука, когда ты решаешь уравнение с двумя неизвестными. Вот мы с тобой — двое неизвестных, понимаешь? Они вот пойдут сейчас — через пятнадцать минут или через пять, да хоть через час! — но они ж не знают, сколько нас? А ты выстрелишь, да я выстрелю — даже если и не попадем, да хоть напугаем! А еще на полчаса они тормознут, перепугавшись. Понимаешь?
Зайчиков вдруг устал говорить. Он понимал, что говорит не то, совсем не то. И смысла нет говорить совсем, как нет смысла ни в чем, только вот в этой точке бытия. В точке, куда сошлась жизнь доцента Зайчикова и старшины Петренко. Масса вероятностных линий судьбы привела его в эту самую точку времени и пространства — в длинную и глубокую яму на поверхности Земли, яму, именуемую траншеей.
Шрам на лице планеты.
Шрам, который зарастет, и никто его не заметит, спустя какие-то полвека. Вот будут тут по этим полям трактора ездить, хлеб растить тут будут. Вот тебе и вся физика. Но это если одно неизвестное, с фамилией «Зайчиков», еще один выстрел успеет сделать. И Петренко. Вот тебе уже и алгебра.
— Слышь, доцент…
— А?
— Санинструкторшу-то тогось…
— Что?
— Убило ее, Зайчиков.
— Ааа… Да. Жаль.
И медленные хлопья на лицах людей… Не тают, не тают, не тают…
— Идут?