заставляю губы шевелиться. Вот сейчас он скажет что-нибудь о несчастной любви… и о любви не ко мне.
— Измучился я.
— Конечно, ты ведь столько сделал.
— Откуда?.. А, вон у тебя “Комсомолка”… Великое дело. — Он чуть приободрился. — Академик Шербатов меня прилюдно целовал. Доктора дали без защиты. Творческую отдачу, говорят, утроить можно. — Витя чуть приподнял уголки губ в подобии улыбки. — Рады. Завидую.
Но это было уже не то задорное “завидую”. Я возмутилась. Заставила себя возмутиться, потому что из всех возможных чувств испытывала сейчас только жалость.
— Ты столько сделал — и ноешь! Перетрудился? Так бери путевку в санаторий.
— Санаторий! Мне бы в лесную сторожку. Транзистор разобью. Репродуктор, если есть, выкину. Знала бы ты, как мне надоела музыка! — он запнулся, нахмурился, глотнул воздуха и спросил:
— Мы поженимся?
— Да.
— Хорошо… Прости, но вот уже два года я слушаю музыку. Утром и вечером, днем и ночью. Я объелся, сыт по горло. Я задохнулся под тяжестью мелодий. Помнишь миф о Мидасе? Он все превращал в золото. Даже хлеб. Даже воду. Со мной — то же. Только все превращается в музыку, а она для меня несъедобна. Завидую? Завидую. Как никогда и ничему. Я всех уговаривал, что их обобрали. А обобрал-то я. Чистая музыка, искаженная музыка, исправленная музыка, а мне все равно.
— Но ведь ты столько сделал!
— А! То, что возможно много музык, видели до меня сотни людей. Яблоня уже сама роняла зрелые яблоки. Другое дело, что со времен Пифагора никому в голову не приходило заняться изучением полезности музыки. Первый же математик должен был снять урожай. Смотрели на иероглифы, радовались их красоте, читать не умели. И даже не подозревали, что иероглифы можно читать. Идиоты. Идиоты с музыкальным слухом. Миллионеры-скупердяи.
— Ты стал сварлив.
— А! Пустяки. Просто у меня даже от слова “музыка” судороги начинаются.
— Ну, и хватит, милый, — я взяла его за руку, — хватит с тебя музыки. Я никогда не потребую…
— Ты? А я?
Нет, у него испортился характер. И раньше он мог перебить меня, но не так резко.
— Отвернулась? Обиделась? Мне надо обижаться. Вспомни, как ты переживала за музыку, когда я сказал, что могу ее уничтожить. И за себя ведь переживала, да?
Я кивнула.
— Ну вот, а за меня не боишься. И без музыки. Я ее не люблю. Тебе это все равно? Вот когда я по- настоящему завидую, Юлька.
Телефонный звонок в коридоре. Потом в дверь просунулось смущенное лицо Николая.
— Разыскали тебя, Витька. Не хотел звать, сказали: “Сверхсрочно”.
Я вышла за ним в коридор. Слишком недавно Витя вернулся, чтобы оставлять его без присмотра.
— Да. Слушаю. Да. Не может быть!!! — Витя кричал так, что я сжалась, притиснувшись к стене.
— Резонанс, вы думаете? Но ведь сами структуры слишком различны… Статистика дает какие-нибудь результаты?.. Конечно, приеду. Но… завтра.
Трубка упала на рычаг. Он повернул ко мне преображенное восторгом лицо.
— Скалкин считает, что в случае с полонезом Шопена проявляется какой-то эффект, связанный с переносом энергии во времени. Он сейчас терзает на этот предмет “Синий джаз”. Я ж говорю — прикосновение Мидаса. Но здорово закрутил старик Скалкин! Это главное.
— Ладно. Главное, что ты здесь.
Он засмеялся. Почти так, как два года назад. Быстро меняется у него настроение. Трудно с ним будет.
Николай снова вышел в переднюю — на Витин смех.
— Значит, родственниками будем, Витя?
— Кажется, да.
— Только кажется? Тут знаешь какая слышимость? Я все про тебя знаю. Мне в семье музыкально глухие не нужны.
— Шутишь?! — зло спросил Витольд.
— Что ты! Как бы я посмел. Вон Юлька тебе сказала то же, что я, так ты науку и искусство вверх дном перевернул. И на меня с кулаками готов наброситься. А между тем у меня есть для вас подарок.
Николай достал из кармана блокнот:
— Здесь копия программы, по которой обучает детишек профессор Микульский. Насколько я знаю, за пятнадцать лет ему почему-то ни одного музыкально глухого не встретилось. Так что, сестричка, дело только за тобой.
— Но ведь Микульский начинает работать с пятилетними…
— А сколько лет ты дашь этому доктору наук? В музыке-то он, во всяком случае, разбирается не больше пятилетнего.
— Коль, ты и вправду считаешь, что я смогу?
— Зря я, что ли, хожу к этому Микульскому? Сможешь. Начнешь с одного музыкального строя, с обычного, а там, глядишь, и другие поймешь, открыватель. Только поработать придется. И тебе и Юльке. Пошли в комнату. Ну-ка, сестричка, к пианино. Открой блокнот. С чего там начинается? Действуй, а мы с Витенькой поучимся, послушаем.
Я опустила пальцы на клавиши. И они запели:
— Чижик-пыжик, где ты был?
Василий Степанович семенил по коридору заводоуправления, искательно заглядывая в таблички дверей: какая покажется добрее. Толкнулся было в один кабинет, но, встретив холодный взгляд большого, видимо, начальника, сидевшего за большим столом, отступил и поспешно прихлопнул дверь, едва не защемив палец.
Затем он остановился перед надписью “Фотостудия”. Постоял, соображая, и несмело обрадовался. Поднял руку, чтобы постучать, но заколебался и на эту минуту застыл в такой позе. Наконец стукнул раз… другой…
Дверь неожиданно щелкнула и приотворилась от удара. Василий Степанович перепугался… но никто не выразил неудовольствия, и пришелец посмотрел в помещение.
Оно оказалось длинным и полутемным. Смутно виднелись разнообразная аппаратура и провода. Над столом с зажженной лампой склонился молодой человек в ярко-желтой рубашке, с пушистыми черными усами. Он сосредоточенно протирал платком разноцветные стеклышки и вставлял их в прибор, похожий на толстую подзорную трубу.
Василий Степанович потоптался, его не замечали. Тогда он решился сам начать разговор — следующей удачной репликой:
— Э-э…
Парень оторвался от работы и, повернув голову вбок (чтобы не дохнуть на оптику), коротко сказал в темноту:
— Входите.
После чего снова углубился в дело.
Василий Степанович растерянно помедлил и проник в комнату.
— Ищу Ставрогина…