остались только ноги. Хорошие, качественные ноги. Длинные, крепкие — занятия велосипедным спортом прекрасно сформировали их. Такие ноги жалко было стирать.
Но пока я ими любовалась, ноги вдруг сообразили, что происходит, и побежали. Скорость уже на старте была спринтерской. Я сразу же поняла, что мне за ними не угнаться.
— Скатертью дорога! — злорадно прокричала я вслед удирающим ногам, хотя и не знала наверняка, услышат ли.
Спокойно я вернулась в отдел, заняла рабочее место и принялась методически выводить корреляции. В это время кто-то разговаривал по телефону, кто-то читал книгу по статистике, кто-то пудрился перед зеркалом, готовясь к обеденному перерыву.
Из своего закутка выглянул начальник отдела:
— Где Логофарс?
Не отрываясь от работы, я ответила:
— Только что стерла его с лица земли.
— Правильно, — отозвался начальник. — Но в таком случае вам придется заняться его отчетом.
Спорить я не стала, потому что и без того в отделе отчетом Логофарса занимался кто угодно, только не сам Логофарс. Коллектив у нас дружный — в беде не бросят. К тому же, подумала я, готовый отчет отодвигал на неопределенное время беспокойство по поводу исчезнувшего сотрудника.
Любопытно, где носятся его ноги? Какие топчут дорожки, какие пороги обивают, кому пытаются жаловаться?..
После работы я погуляла по Таврическому саду. За одним из кустов мне пригрезилось странное шебуршание и вроде бы даже промелькнул знакомый черный ботинок, но я заставила себя не комплексовать и не сосредоточиваться на всяких глупостях: мало ли что померещится расстроенному человеку.
Потому что на самом деле я была расстроена. Но не тем, что сделала, а только тем, из-за чего пришлось мне это сделать. А расправилась я с Логофарсом исключительно из-за обиды. Обида была сильна. Сколько же в самом деле отвратительных черт можно открывать в одном человеке?.. Чего-чего только не было. И вдруг — на тебе! — еще и подлость!
Но сейчас, говорила я себе, если таким решительным образом расправляться с носителями этого — не лучшего, но имеющего место свойства, — можно же остаться в полном одиночестве.
Был человек рядом, а теперь его нет. И я приду одна в свою однокомнатную клетку с видом на реку и буду рассматривать стены, сидя на диване, и никто не скрасит моего одиночества. Пусть хотя бы и при помощи воинственной пошлости, которая в моем понимании и является подлостью в расшифрованном виде.
Домой в связи с этими грустными размышлениями идти совсем расхотелось. И я пошла к Стравинскому, моему однокласснику с первого по третий класс, другу детства и юности, молодому талантливому композитору.
— Давненько не бывала, — сказал Стравинский, открывая мне дверь. — Зачем пожаловала?
— Заказать реквием по Логофарсу.
— Бросила? Бросил?
— Ни то, ни другое. Но предполагаю, что ноги его у меня больше не будет.
— А я реквиемов не пишу, — сказал Стравинский. — Из принципа. Считаю, что не дорос. Не проник в суть скорби.
Федя носил фамилию, с моей точки зрения, для композитора ужасную — Ворона. Федор Ворона. И хотя на филармонических афишах можно встретить фамилии похуже этой, я довольно рано начала обижаться за Федю, и прозвище Стравинский — исправление ошибки, как мне казалось в детстве, — осталось за Федей с моей легкой руки.
А так Федя был отличным парнем. И обладал только одним недостатком: боялся фальшивой ноты. Слух на фальшь у него был абсолютный. Поэтому с Федей было трудно общаться. Он не фальшивил сам и не любил, когда рядом фальшивят. Но сегодня я за себя не боялась.
Поддавшись на мою покаянную искренность, Федя сыграл мне новый, только что написанный вальс. Вальс тронул сердце, и я от всего сердца похвалила автора:
— Прокофьев!
Стравинский скривился. У него была собственная фамилия и — что куда важнее — имя, пусть еще и не самое громкое.
Кто-то открыл входную дверь. Мама. Мне пора сматываться. Мама Стравинского не без основания считала, что я дурю Феде голову и, соответственно, терпеть меня не могла.
— Так подумай насчет реквиема. Понимаешь, главной темой должна стать тема пошлости. Я даже развитие ее вижу: сначала сглаженная, такая, что ее можно принять за недоразвитое чувство юмора, потом посильнее, когда уже видно, что пошлость, грязь — и невольное желание уклониться, отойти, а потом высшая стадия — подлость. Разит чуть не насмерть. Многие сдаются без боя, другие воюют, но проигрывают, а некоторые выигрывают, побеждают, но пакостное ощущение в душе остается на всю жизнь.
Стравинский слушал внимательно:
— Хорошо рассказываешь, — похвалил он. — Похоронно. Кое-что я понял. Что же — тема трудная, но я попытаюсь…
— У тебя настоящая творческая натура, — подлизалась я и опять обошлось без фальши.
Вошла мама.
— Федор! Тебе давным-давно пора быть на концерте. — Она развернулась ко мне. — Надеюсь, Женя тебя простит, — очень ядовито добавила она.
— Не беспокойтесь обо мне, не стоит, — смиренно, а значит, вдвойне ядовито ответила я, — мы с Федей уже готовимся к выходу. Я предвкушаю большое удовольствие: так давно не слушала Фединой музыки.
Мама позеленела. Федя не счел нужным меня поправлять. Умница. Понял, что сегодня я и без того несчастна.
— Ты что, и правда пойдешь на концерт.? — с надеждой спросил Федя, когда мы вышли на улицу.
За углом мелькнули чьи-то ноги, но вроде бы не Логофарса.
— Да нет, Стравинский, сегодня не пойду.
Мы расстались. Я взглянула на часы и поняла, что вечер еще только начинается, а мне уже хочется повеситься от тоски.
Наверное, от большой тоски — не иначе — я отправилась к жене Логофарса, у которой не была с тех пор, как начался наш с ним роман.
Елизавета заливалась слезами.
— Проходи. Хорошо, что ты пришла. Я не знаю, что мне делать с этим.
Она показала на тахту. Там лежали ноги в джинсах и носках. Ботинки стояли на полу. Увидев меня, ноги вскочили и принялись метаться по комнате. Но выход загораживали мы с Елизаветой, а из окна можно было дотронуться до звезд рукой. До земли же было далековато.
— Я всегда думала, что нижняя часть мужнина тела износится раньше верхней, — сказала Елизавета.
Я кивнула с серьезным видом. Ноги стояли в дальнем углу комнаты и с подозрением за мной следили.
— Пожалуй, так и должно быть. Человек всю жизнь бегал от одной к другой, от одного к другому, перепрыгивал, перескакивал; по его прыгучести ему бы шесть ног — как блохе.
— Во всяком случае, эти две мне ни к чему.
— Но выгнать их ты не имеешь права, они здесь прописаны.
— Ты ведь, кажется, любила его? — спросила вдруг Елизавета. — Почему бы тебе не приютить их на время.
— Они не согласятся.
— А я уговорю, — загорелась Елизавета.