руку. Но стоило Марджори Блейн произнести: «Он — американец», как улыбка застыла у девушки на губах и рука опустилась.
— О! — произнесла она. — Как мило.
И снова отвернулась.
Трудно было найти более неудачное время, чтобы назваться американцем в Лондоне. Только что выбрали Эйзенхауэра и убили Розенбергов; Джозеф Маккарти шел в гору, и война в Корее, в которой вынуждена была участвовать и британская армия, начинала казаться воистину нескончаемой. Но Уоррен Мэтьюз подозревал, что и в лучшие времена все равно ощущал бы себя чужаком, и мучался от тоски по дому. Даже сам английский язык так сильно отличался от привычного ему, что всякий раз, вступая в беседу, он рисковал не понять многое из сказанного. Все качаюсь ему слишком неясным и двусмысленным.
Он еще несколько раз попытался завязать беседу, но даже в самые успешные вечера и в пабах, где ему удача улыбалась больше, чем здесь, в «Финчиз», и в компаниях более дружелюбных, чем нынешняя, чувство психологического дискомфорта, которое он испытывал, ослабевало весьма незначительно. Так ему и не повстречалось ни одной привлекательной девушки, которая оказалась бы свободной. Каждая из них, начиная от просто симпатичных до умопомрачительно хорошеньких, всегда висла на руке у какого-нибудь мужчины, который так и сыпал остротами, отчего Уоррену оставалось только натянуто улыбаться. Он был просто потрясен, узнав, как много пикантных шуточек и намеков, сопровождаемых подмигиванием и громкими выкриками, могло основываться на забавных аспектах гомосексуализма. Неужто вся Англия только об этом и думает? Или это специфика только данной части Лондона, которая считается «фривольной» и расположена в дальней части Фулэм-роуд на границе Челси и Южного Кенсингтона?
Однажды он сел в поздний автобус, идущий к Пикадилли-Серкус. «Зачем тебе туда?» — спросила бы Кэрол, и Уоррен проехал почти полдороги, прежде чем до него дошло, что больше нет нужды отвечать на подобные вопросы.
В 1945 году, когда он, молодой парень, уже после войны служил в армии и отправился в свой первый отпуск, он был поражен зрелищем вечернего парада проституток, которых тогда прозвали Пикадилли- коммандос. Ему навсегда запомнилось, как сильно у него забилось сердце при виде их: они шагали и останавливались, поворачивались, снова шагали и опять поворачивали обратно — девушки, выставленные на продажу. Похоже, для более опытных солдат они успели стать предметом насмешек: некоторые с удовольствием забавлялись тем, что, привалившись к стене дома, бросали тяжелые английские пенни прямо им под ноги, но Уоррену мучительно хотелось набраться храбрости и, не обращая внимания на такое унизительное отношение к девушкам, выбрать одну из них, честно заплатить и переспать с ней, какой бы она ни оказалась. И он презирал себя за то, что так и не решился за все две недели отпуска.
Он знал, что некая более современная версия этого спектакля шла на Пикадилли еще прошлой осенью, — они с Кэрол застали его по пути в один из театров Вест-Энда.
— Глазам своим не верю! — заметила тогда Кэрол. — Неужели они в самом деле все шлюхи? Пожалуй, это самое грустное, что мне доводилось видеть.
В последнее время то и дело появлялись газетные статьи, настойчиво призывающие «очистить Пикадилли» в свете предстоящей коронации, но полицейские, похоже, смотрели на это сквозь пальцы, потому что там по-прежнему прохаживалось много девушек.
Большинство из них были молоды, с густым слоем «штукатурки» на лице. Они щеголяли в яркой одежде, наводящей на мысль о конфетных обертках и расписных пасхальных яйцах, и по-прежнему вышагивали взад и вперед или просто ждали, стоя в тени. Ему потребовалось выпить одну за другой три порции виски, чтобы справиться с нервами, но и после этого уверенности прибавилось не намного. Уоррен понимал, что вид у него довольно потрепанный: он носил серый пиджак, старые армейские брюки, а его башмаки, пожалуй, давно следовало бы выбросить. Но в любой одежде он все равно чувствовал бы себя совершенно голым, как теперь, когда приметил одну из девушек, стоящих на Шефтсбери-авеню, подошел к ней и произнес:
— Вы свободны?
— Свободна? — переспросила она, на секунду удержав его взгляд. — Дружок, я свободна всю жизнь.
Первое, с чем она заставила его согласиться, прежде чем они успели пройти полквартала, это с ее ценой — немалой, но вполне приемлемой для него; затем она спросила, не возражает ли он, если они возьмут такси. И уже в такси она объяснила, что никогда не пользуется дешевыми отелями и меблированными комнатами поблизости, как большинство других девушек, потому что у нее шестимесячная дочь и она предпочитает не оставлять ее надолго.
— Я не против, — ответил Уоррен. — У меня тоже есть дочка. — И тут же сам удивился, зачем он сообщил ей это.
— Во как? А где же твоя жена?
— Вернулась в Нью-Йорк.
— Развелись или что?
— Ну, мы разъехались.
— Вот как? Плохо дело.
Какое-то время они ехали молча, пока наконец она не сказала:
— Слушай, если хочешь поцеловать меня или что еще, валяй, это нормально, только, чур, в кэбе слишком не тискаться и не лапать руками под платьем, ладно? Терпеть этого не могу.
И только целуя ее, он наконец-то разглядел, какая она. Завитые золотистые локоны обрамляли ее лицо, на которое то и дело падал свет уличных фонарей. Взгляд ее глаз, хотя и сильно накрашенных, он нашел приятным. И еще у нее оказался миленький ротик. Он старался не слишком ее «лапать», но пальцы не замедлили обнаружить, что тело у нее гибкое и упругое.
Путешествие на такси оказалось довольно долгим — они все ехали и ехали, пока Уоррену не начало казаться, что машина, наверное, остановится, лишь когда на ее пути встанет поджидающая их банда, его вытащат с заднего сиденья, изобьют, ограбят, а потом уедут в том же такси вместе с его спутницей. Но в конце концов поездка все-таки завершилась, и произошло это в одном из тихих лондонских кварталов, расположенных, как он решил, где-то на северо-востоке города. Она провела его в дом, хотя и невзрачный, но в свете луны выглядевший вполне мирно.
— Ш-ш-ш! — предупредила она, и они на цыпочках прошли по скрипучему линолеуму коридора в ее комнату. Впустив его, она включила свет и закрыла за собой дверь.
Она подошла к дочке и наклонилась над ней — маленькой, тихой, лежащей под аккуратно подоткнутым одеяльцем в центре большой детской кроватки с боковыми решетчатыми стенками, стоявшей у одной стены. Неподалеку, у противоположной стены, стояла вполне новая с виду двуспальная кровать, в которой, как ожидалось, Уоррену предстояло получить удовольствие.
— Просто хочу лишний раз убедиться, что она дышит, — пояснила девушка, отходя от кроватки. Затем она смотрела, как Уоррен отсчитывает нужную сумму однофунтовыми и десятишиллинговыми банкнотами.
Он оставил деньги на комоде у зеркала. Она выключила верхний свет, оставив гореть ночник у кровати, и начала раздеваться. Не сводя с нее глаз, он тоже принялся нервно стаскивать с себя одежду. Она оказалась очень даже ничего, если не обращать внимания на то, что ее простенькие трикотажные трусики выглядели прискорбно дешевыми, а каштановые волосы на лобке выдавали истинный цвет ее белокурых локонов, что ее ноги были коротковаты, а коленки слегка полные. Но, вне всяких сомнений, она была молода.
— А ты сама-то получаешь удовольствие? — спросил он, когда они как-то неуклюже наконец очутились в постели.
— Ты о чем?
— Ну, просто… понимаешь… через какое-то время ты уже не можешь… — И он запнулся в охватившем его смущении.
— Да все в порядке, — приободрила она его, — по-моему, многое зависит от парня, но я не… я вовсе не кусок льда. Сам увидишь.
Вот так, неожиданно, с благосклонностью и тактичностью, она превратилась для него в настоящую