вмешаться в бой, но передумал, увидев, к чему все идет. Женщины кричат:
— Он рехнулся! Он псих!
— Нет, — подавленно замечает Будиль, — он просто романтик!
Терпение ее достигло предела. Длинными пальцами правой руки она хватает профсоюзника за ухо, сжимает его и тянет вверх, слезы выступают у него на глазах, и перекошенный рот издает: ой!
Держа мобильный в левой руке, она вызывает такси и просит приехать скорее, — дело срочное, добавляет она для пущей убедительности. Разговаривая с диспетчером, она выводит всхлипывающего мужчину за дверь и сталкивает его с лестницы:
— Вон! Мелкий человечишка, ты плохо себя ведешь. Иди домой пешком!
— Пешком? — заикается он.
— Это я образно, кретин.
Она бросает ему вслед рубашку и приказывает одеться.
Смущенный, он надевает рубашку.
— Я сделал что-то нехорошее?
— Да!
— Ой-ой-ой!
Он жалобно хнычет:
— Лучше мне не жить.
— Да уж, так было бы лучше и для тебя, и для нас.
Вслед за такси приезжают журналисты на своей машине. Они чихнуть не успели, как журналист и фотограф уже обошли дом и стоят в открытых дверях со стороны сада. Нина устала.
Будиль с яростью отправляет их прочь, закрывает двери, окна, гонит народ в кровать, выключает музыку и убирает бутылки. Через час уборки и цыканья сама Будиль предпоследней отправляется спать.
Только Нина не может спать, только Нине надо ходить по дому, прибирать, крадучись в темноте, пока все не будет чисто и готово к восходу солнца. Она водит по столам тряпкой и пьет за то, чтобы стало достаточно темно, притом достаточно быстро. Все равно, куда бы мы ни отправлялись, мы не успеваем найти то, что искали. Комнаты чистые и пустые, но она не может вырваться из них и подняться к себе. Она еще не спала внизу, она еще не заключила с ними окончательного мира, не благословила своим сном ни столовую, ни библиотеку. Она открывает двери, чтобы уловить ночной запах и услышать шум листвы, забирает свое одеяло, раздевается и ложится на диван в окружении томиков Осхильд Бренне.
Она предчувствовала, она знала. Она думала: хватит ли у меня сил, доживу ли я до утра. Все так гнусно. Темно. Чужой запах. Мертвящая тяжесть плоти, рука зажимает рот. Будто стволы деревьев опрокинуты на ноги, на грудь, на руки. В глазах темно и пляшут точки. «Есть еще бревна на свете, и лесные склады еще есть…» Есть еще спящая сила в земле, тайная сила, которая будет продолжаться в роду, сковывающая тело, как железо, прижимающая его вниз, так что оно оседает, теплое, влажное, удушающее, полное крови, под ним не пошевельнуться. Ткани и острые маски на коже, врастающие в нее навечно. Напряженный, немелодичный и жестокий ритм, слюна в лицо, свежая, похожая на бальзам, как у детей, обычно все происходит быстро, скоро пройдет, у нее сердце животного, которое знает, что случится, прежде, чем его забьют, но идет куда указано и умирает, потому что готово заплатить цену за жизнь, зная, чего она стоит…
Приходит Будиль, она неожиданно возникает перед ней, потому что Будиль вся слух и зрение и слышит то, чего не слышат другие, и стон, застрявший в горле, и шаги, о которых другие не подозревают, и мышиный писк, она еще раз вызывает такси спокойным голосом, но в этот раз не говорит, что срочно.
Нина этого не помнит, но знает. Вон, говорит кому-то Будиль. Уходи. Вон отсюда. Прочь. Всю дорогу домой, пешком. Говорит тихо, чтобы Агнес и никто другой не проснулись. Это профсоюзник вернулся, догадывается Нина.
— И если мы тебя еще раз увидим, ты — покойник.
Все сухо, он слишком пьян. Грудь исцарапана. Она никогда не будет спать голой. Будиль ведет ее наверх и включает душ, меняет белье, пока Нина в душе, тихо, чтобы Агнес не проснулась. На окнах выступает пар, но не исчезает, и себя не отчистить. Во сне все объясняется само собой, но это искусство нельзя вынести из сна.
Будиль кутает ее в полотенца и ведет в комнату, одевает на нее ночную рубашку через голову, подтыкает под ней одеяло и сидит рядом, пока она не засыпает, спрашивает пару раз:
— Все в порядке?
Как бы она хотела, чтобы в ней проснулся стародавний плач, но ничего не выходит.
С утра темно. Ничего не видно, так бывает, когда ветер с гор, когда солнце перестает светить. Она прибита к земле гнилым морским воздухом, как птица, мокрая и взлохмаченная. День какой-то ненастоящий, небо тяжелое от влаги, мир на раз-два-три становится блестящим и мокрым. С неба падают капли и булькают по вагонке, темная листва шумит над гравием.
Появляется Будиль:
— Все в порядке?
Позже:
— Все в порядке?
По большому счету никакой разницы. И раньше такое случалось.
— Где Агнес?
— С Агнес все хорошо. Агнес у Ады. С ней все в порядке.
— Надеюсь хотя бы, что ее не изнасилуют слишком рано.
— Нина! Что ты несешь!
Что еще остается делать, только прибираться. Эмменталер не тронут, и рокфор не тронут, может, их можно отдать в магазин и вернуть деньги? Солнце печет, под большими деревьями прохладно и тихо.
Газеты пишут
На первой полосе:
«Соседи пансионата Грепан в смятении»
Маленькая удачная фотография Нины, бледной и озабоченной, рядом с разъяренной Будиль, потрясающей кулаками:
«Шансы получить лицензию на алкоголь приближаются к нулю после очередных шумных выходных в Трепане.
Даже курсы по борьбе с алкоголизмом превратились в настоящую пьянку.
— Это действует на нервы, — говорит Гитте Рамлёс (52 года). Она одна из соседок пансионата. — Раньше в период отпусков здесь был рай, теперь мы даже не можем посидеть вечером в саду, нам все время мешает громкая музыка, крики и шум.