росту, так что рослому шашка подходила, а низкорослому — нет; она волочилась по земле, как в лермонтовские времена. Каждый из «апостолов» отправлялся на службу с выражением значительности на лице, что казалось Гайто то забавным, то нелепым.
Не было у нашего юного героя уважения к формальным строгостям службы. Ничего, кроме недоумения, у него, потерявшего, как и сотни тысяч соотечественников, все свое имущество, не могло вызвать и то сообщение, что караульные офицеры, съевшие банку варенья у полковника Гриневича, находятся теперь под следствием. Приказом коменданта лагеря Манштейна было начато служебное расследование. Поступок полуголодных караульных напоминал Гайто скорее шалость из его детства, а не служебное преступление. И вот теперь их таскают на допросы и заставляют, как гимназистов, признаваться, кто был зачинщиком.
А между тем никому вокруг не было дела до откровенного уголовного мошенничества. Не поднимали шума, когда подпоручик Николаев продал свой оловянный портсигар, сделанный из кусочков шрапнели, в качестве серебряного! Никто не возмущался офицером Любченко, который часами подделывал двухдрахмовые греческие ассигнации. Своего товарища, который преуспел в рисовании, Любченко заставлял часами вырисовывать бюст Перикла: всем известную голову со «слепыми» глазами и в шлеме. Затем «кредитка» вымачивалась в крепком чае, что придавало ей нужный оттенок, после чего безжалостно мялась и грязнилась, чтобы походить на настоящую. Гайто, покинувший галлиполийский лагерь раньше остальных, не узнал, что почти до отъезда русских войск никто мошенничества Любченко так и не заметил. Кто-то рассказал эту историю грекам, и реакция оказалась неожиданной: греческие коммерсанты начали искать повсюду «банкировы» драхмы, которые стали знаменитыми, как диковинка, за них платили больше «номинала». Да и на что было грекам особо обижаться: ведь год пребывания русских на этой земле нежданно-негаданно их обогатил. Солдаты и офицеры оставили у них все ценное, что привезли из России, и все ценное, что получили от союзников. А за две драхмы можно было купить всего лишь буханку хлеба.
Конечно, помимо нарядов, учений и поисков пропитания была в лагере и другая жизнь. Выступали с устной газетой, а вскоре появился и иллюстрированный журнал «Развей горе в голом поле». Общими усилиями офицеры создали неплохую библиотеку. Ее посещение скрадывало постоянное уныние, в котором пребывал Гайто. Иногда проводились футбольные матчи, к чему Гайто пристрастился еще в харьковской гимназии. Довольно быстро наладилась почта. Письма приходили даже из Харбина, где осело немало русских эмигрантов. Но из Харбина Гайто ничего не ждал, а вот из Харькова и с Кавказа вестей не было. Вообще же новости из России приходили разноречивые и часто походили на слухи. Постоянно распространялись сообщения, что большевистский режим вот-вот рухнет, возвращение на родину не за горами, а потому всем следует оставаться при исполнении своих обязанностей и в полной боевой готовности.
Так в середине декабря 1920 года стала известна штабная сводка от 22 ноября: русские политические партии из Парижа, Лондона, Ниццы поддерживают генерала Врангеля, восхищаются мужеством Добровольческой армии и считают борьбу за Россию не законченной, а лишь временно прерванной. В армии таким образом старались поддерживать боевой дух, который падал с каждым днем, несмотря на все усилия командования.
С этой же целью в лагере был устроен театр. Располагался он прямо под открытым небом. Сцена была оборудована довольно сносно: хорошие декорации, тяжелый занавес. Уложенные рядами каменные кубы играли роль кресел. «Зал» был устроен между одной высокой стеной слева, отделяющей театр от улицы, и второй глухой стеной справа, ограждающей с внешней стороны развалины дворца. Ставили «Ревизора» Гоголя, «Горе от ума» Грибоедова, а также пьесы Чехова, Островского, Стриндберга.
Изредка во время спектакля доносились пение и крики из публичного дома, стоявшего на той же улице, но слушатели к этому быстро привыкли и уже не обращали на иноязычное многоголосье никакого внимания. В лагерном театре давались и благотворительные концерты; пели Плевицкая, Браминов, Новский. Гайто никогда не покупал билетов. Во-первых, у него не было денег (те, что изредка появлялись, он сразу проедал), а во-вторых, этого и не требовалось: выступление можно было увидеть, не заходя в зал. Между глухой стеной и развалинами дворца была площадка. Сидя там на камнях, Гайто видел всю сцену и слышал каждое слово. Быть может, это были лучшие моменты его жизни в Галлиполи. Однако и им суждено было вскоре закончиться.
— Не понимаю, чего все ждали от наших покровителей, должно быть, думали, что стоит только переехать границу, как жареные голуби будут сами влетать в рот. Большинство совершенно безосновательно ожидали от этого «путешествия поневоле» чего-то хорошего, приятного. Лично я не ожидал ничего хорошего, и потому существующий порядок вещей меня нисколько не возмущает, он вполне естественный, — говорил, сидя у костра, собеседник Гайто, пожилой офицер, сослуживец его отца, с которым они встретились случайно во время утреннего развода.
Как-то проходя мимо разводящего, выкрикнувшего фамилию «Газданов», тот остановился и посмотрел на юношу, шагнувшего вперед. Узнав сына своего товарища, старый служака взял его под опеку и проводил с ним успокоительные беседы, когда Гайто возмущался порядком лагерной жизни. Неторопливо помешивая угли, старик пытался пробудить в юноше здоровый скептицизм по отношению к окружающей обстановке, ограждающий от уныния. В этот момент Гайто заметил, что к соседнему костру примчались «апостолы» и сунули сразу несколько котелков.
– Послушайте, Петр Николаевич, куда же вы толкаете мой котелок? Это ж нахальство!
– Он говорит «нахальство»… Молокосос, вы знаете, что я старшинства девятьсот седьмого года.
– Ну, так знайте, что я девятьсот четвертого! Имею крест за Ляоян!
Ну, господа, — вмешался третий, — если уж пошло на это, то вот видите эту руку… — протянул он руку к костру, – ее пожимал сам Михаил Дмитриевич…
Молчание в ответ…
– Михаил Дмитриевич Скобелев, — добавил третий. И тогда котелки почтительно уступили место.
Гайто почти с завистью посмотрел на офицеров, для которых фигура полководца Скобелева являлась подлинным авторитетом. Вспомнил он и своего деда — участника Русско-турецкой кампании, которую тот прошел под командованием Скобелева. Для самого Гайто годы революции и Гражданской войны сплели все авторитеты в один клубок безвозвратно ушедшей жизни, и он уже не мог полагаться с полной уверенностью на мнение ни одного из окружавших его людей.
Вот и сейчас, когда в лагерь приехал Врангель, многие офицеры встретили его с искренним воодушевлением, однако в душе добровольца Газданова выступление генерала не вызвало ни малейшего отклика.
Войска выстроились на площадке. Врангель поздоровался с воинами и быстрым шагом обошел ряды. Старичок адмирал с трудом поспевал за ним. Генерал говорил, что сегодня впервые после крымских берегов ему удается поговорить с солдатами. Уже по пути сюда на пароходе французское командование уведомило его по радио, что Добровольческие войска не будут считаться беженцами, как прежде предполагалось, а остаются армией.
– Во главе армии буду по-прежнему стоять я, — твердо произнес Врангель, — и я буду являться вашим ходатаем перед французским командованием о ваших нуждах. Я приму все меры и потребую, чтобы наше положение было улучшено. Мы имеем право не просить, а требовать, потому что то дело, которое мы делали, было общее дело и имело мировое значение. Мы выполнили свой долг до конца, и не мы виноваты в исходе этой борьбы. Виновен весь мир, который смотрел на нас и не помог нам.
Но Гайто уже не хотелось ни просить, ни требовать. Ему хотелось жить свободно и выбирать свой путь самому, как тогда, в детстве, когда они с отцом мечтали отправиться в путешествие на корабле и составляли самые невероятные маршруты.
– Маму мы с собой не возьмем, — среди резких и четких слов генерала доносило эхо голос отца. — Она боится моря и будет только расстраивать храбрых путешественников.
– Пусть мама останется дома, — вторил его детский голос.
– Итак, мы, значит, плывем с тобой в Индийском океане. Вдруг начинается шторм. Ты капитан, к тебе все обращаются, спрашивают, что делать. Ты спокойно отдаешь команду. Какую?
– Спустить шлюпки!