Что за… ерунда! Он понимал: этого быть не может! Но глаза-то видели покойницу. Она на него взглянула!!! Безмолвный, тихий укор ее обдал Гришу ледяным ужасом, остановившим на мгновение сердце. И тотчас страшно его осенило, он догадался: это — знак, предвестник… господи! Невозможно мысленно даже произнести — чего…
Бабушка Ефросинья, ныне покойница, да и мамка, да и тетка Полина не раз, бывало, рассказывали, как дедушке Петру Маркеловичу некие знамения стали являться за год до смерти. Может быть, со страху или по иной причине дедушка чуть ли не каждому встречному-поперечному докладывал: а вот мне виденье было, ох, умру скоро. Годок мне осталось жизни. Через этот срок и призовет меня господь бог к себе…
Никто, конечно, всерьез этих слов не принимал. Над ним посмеивались, стыдили и даже кричали, сердясь на эти выдумки. Дедушка будто и не слыхал этих голосов, другому внимал. Как бы там ни было, а только примерно через год он и умер. Гриша помнит, как на похоронах все жалели, что не слушали его, на целый год оставили одного со смертью.
Тетка Полина с торжеством, которое Гриша никак не мог постичь, подчеркивала не один раз: во-от, не внушал бы себе, не разглашал бы по всей округе, глядишь, жил бы и по сей день. Накликал Петр Маркелович смертыньку, зазвал ее в гости к себе, ну — теперь и сам на вечном пиру у нее. Иногда так и подмывало оборвать ее, возразить, поспорить, но что-то удерживало его. Может быть, уважение и даже почтение, какие в детстве питал к деду. Может быть, отдаленная и жутковатая вера в то, что именно так и было: предчувствовал, знал!
Гриша и сам в разное время, в разных местах слыхал о подобных случаях. Особенно часто звучала эта торжественно-жутковатая нота в рассказах солдат, возвратившихся с войны: «а он как знал», «я верил, что жив останусь», «чуял он, что его убьют не сегодня-завтра». Теперь Гриша воскресил в душе эти полузабытые истории. А звери, собаки, кошки? Им заранее открывается тайна последнего часа, ведь так? Да, так. Нет, не исключено, что и он унаследовал от деда особое это свойство, и вот уловил сигнал: жди, скоро!
От мысли этой (к тому же жара была виновата, сжигающий ветерок, от которого виски разламывало, пыточным обручем давила на них шляпа, и вся изнуряющая суета длинных летних дней, неудачи, обиды по разным пустякам) в душе его что-то сдвинулось, накренилось и понеслось куда-то, выбив у него из-под ног землю.
II
Было похоже, что Григорий Степанович заболел странной болезнью. Одни ее признаки менялись на другие. То на него нападала смешливость: скажет кто-нибудь чепуху, глупость, а он уже сыплет смешком, чуть в нос, гнусавя, постанывая… сам не зная отчего. То молчит, хмурится, косые мстительные взгляды как стрелы пускает. То весь загорается желанием всем услужить, чуть ли даже и не угодить.
Как-то увидел из окна — несет машинистка Клементьевна кипу чистой бумаги, а дождь только что пролился, капало с ветвей, крыши, трава дымились; Григорий Степанович сорвался с места, на ходу вставляя ручку в нагрудный кармашек пиджачка, выскочил во двор, отнял у опешившей женщины ношу и, деловито отклячивая свой толстенький зад, чуть ли не по лужам внес бумагу, точно ценность большую.
В темном коридоре, на столе-инвалиде возвышались плиты старых подшивок. Какой-то въедливый читатель начал там искать одну статейку. Гриша предложил ему свои услуги, все перевернул, пока наконец отыскал нужный, позапрошлого года номер газеты.
Или вот еще: фотокор, совсем мальчишка с нетронутым румянцем на щеках, — и к тому Григорий Степанович то, и дело совался: Сережа, чего тебе? Подам? Принесу? Быстро уловив эту нелепую услужливость, редакционный деспот шофер Николай с порога, с хамской строгостью кричал:
— Степаныч! Айда, колесо менять надо!
А вскоре с лица Григория Степановича исчезли глаза. Щеки яблоками, нос облупленной молодой картошечкой сидели на прежнем месте, пухлый белый лобик жирным валиком, редеющий зачес — прежние, а глаз — нет, пропали!
Этот факт открылся не сразу и не сам Григорий Степанович его обнаружил. Он, правда, с тайным испугом отмечал: в последнее время сослуживцы как-то чересчур пристально в него всматриваются, с непреодолимым вниманием, на которое он отвечал тревожно-рассеянной улыбкой: да что же это вы всматриваетесь?!
Чтобы разогнать тревогу, ознобом засевшую в нем, он украдкой обследовал себя: может, побрился плохо? Или неловко очистил нос без помощи носового платка? Или в спешке не все пуговички застегнул?
Вскоре, однако, причина отыскалась. Секретарь редакции, женщина непосредственная, громкоголосая, закричала вдруг из своего фанерного апартамента:
— Степаныч! Ты что, глаза дома забыл?
Стуча деловито ногами, Григорий Степанович тотчас же прибежал.
— Что такое?
— Ба! Да у тебя и правда глаз нет, — распевно, весело удивилась Вера Ивановна. — Ты где же это их потерял?
Повернув голову, Гриша посмотрел на себя в зеркало, которое висело рядом на белой стене, и обомлел. Он все слышал, но как бы не понимал, что вокруг происходит. Он никак не мог взять в толк, что речь идет об ошибке, о перепутанной фамилии, что страшного в этом ничего нет!
Вернувшись к своему столу, Гриша сел перед листком чистой бумаги. Заголовок был уже сочинен, оставалось только написать первую для рассказа фразу, но руки свалились на колени, обмякли плечи, поникла голова — даже не мешок, а котомка чуть возвышалась на том месте, где, растопырив локотки, строчил обычно Степаныч, от усердия прикусив в углу рта кончик высунутого языка.
Так он сидел долго, словно ждал чего-то. И дождался. Тихо вошел и встал прямо перед ним вопрос: деревеньку увидел, сна ее среди бела дня устыдился, болезненно пожалел ее старость, одиночество — кто открыл ему глаза?
Что отвечать, он не знал, да и не пытался искать ответ. Чуть исподлобья, снизу вверх, он смотрел на склонившийся над ним вопрос, но видел уже не его, а себя. Целый рой картин, ситуаций, мгновений из своей жизни, сгустился над ним, и глаза из этого калейдоскопа выбрали самую заурядную, повседневную, пустую.
Катит по райцентровской улице маленький, плотный, под соломенной шляпой человечек, мелко этак чешет по якобы неотложным делам. Он то и дело останавливается, так как знакомых у него тьмущая тьма. И со всеми нужно поздороваться. Издали еще он весь лучится, сияет твердыми щеками, облупленным носиком, глаза так и прыгают от избытка чувств. С поднятой и растопыренной пятерней он подкатывает к очередному знакомцу, бьет о подставленную ладонь, бодро восклицая при этом: «Егор Кузьмичу — персональный привет!», «Ну, как оно, ничего?», «А-а, салям алейкум, дорогой!», или: «Почему, слушай, твой телефон моему звонить не хочет? Поставь ему это на вид».
Да вся эта кипяченая бодрость — глупейший ритуал райцентровского оптимиста, газетчика, которому, к тому же, по долгу службы положены деловитость, общительность, некоторая даже бойкость. Грише всегда казалось: не будь этой бойкости в походке его, в выражении лица, в ухватке и голосе, не показывай он ее ежечасно, — скажут, а если не скажут, то уж непременно подумают: плохо работает Сумкин, скучный какой-то, невеселый.
Кого же обманывал он? Всевидящий глаз обывателя на мякине не проведешь. Он проницателен. Он видит одни только беды, одни неудачи, одно только зло. По ним и расценивает человека, творит заглазный свой суд. Кто же он в таком случае? Ведь неудачи, ошибки, беды, точно репьи бездомную собаку, метят его.
Вот совсем недавно, минувшей всего весной, случился крупный скандал из-за огорода.
Городишко районный, где всю свою жизнь прожил Григорий Степанович, имел возможность раширяться только в одну сторону — западную: тут смыкался с матерой степью речной мыс, с незапамятных времен занятый казачьими подворьями. В степи этой, за перешейком, в последние годы