— Так ведь за свои деньги! — гневно закричали и на него. — И не ты один!
— Не имеет значения! — стукнул кулаком Григорий Степанович. — За деньги или за так! Не имеет значения, один я или не один!
Кто-то из сердобольных рассказал через несколько лет дочери об этом разговоре. И так, видимо, расписал, так разукрасил Григория Степановича, что сколько вот уже прошло лет, а Лена не только не забыла — с годами иную оценку этому событию сделала. Раньше была только обида, из-за каких-то там статеек для дочери не захотел кусок мяса привезти. Теперь выяснилось: виной тому не статейки, не принципы его, а просто-напросто неумение жить.
III
Сперва Архангеловка, где произошла эта «встреча» со старухой, потом припадок угодливости, которым он словно что-то пытался искупить, привели к тому, что Гриша незаметно для самого себя перестал ездить в командировки. Как-то, пробегая по коридору, он случайно остановился у двери сельхозотдела — говорили о нем. Оказывается, чуть ли не полгода Сумкин не бывает на местах, только одним телефоном и живет.
С округленными глазами, с головой, ужавшейся в плечи, он юркнул в свой кабинетик. Неужели полгода? И что это значит? Как ни силился он, объяснение этому странному факту в своей работе найти не смог. Тогда его охватило отчаянное и ликующее чувство: и хорошо, и правильно, и замечательно, что не ездит. И не будет ездить… целый год — всем назло, назло самому себе! Бес упрямства распрямил ему плечи и поднял его лысеющую голову. Он улыбался — медленно, длинно, лукаво, то и дело подмигивая в стенку напротив себя: ничего, ничего, еще постою на улице у ворот!
За всем этим последовал вызов «на ковер».
Редактор Иван Васильевич Молозов с карандашиком в руке читал подшивку большой газеты. В одном случае он ставил галочку, в другом, более важном, аккуратно и тоненько подчеркивал строки, в третьем лишь ставил точку, которой он отмечал прочитанные фразы, а если она была большая, то и половину ее. Над головой Ивана Васильевича висела лампочка, на ней сидела муха и чесала лапки. И лампочка, и муха отражались в полированной редакторской лысине.
Грише показалось, что муха сидит в голове Ивана Васильевича и чистит лапки. Что бы редактор ни делал, что бы он ни говорил, а она сидит и трет, и трет лапку об лапку. И, несмотря на серьезный момент, Григорий Степанович почувствовал почти неодолимые позывы смеха, которые совмещались в нем с болезненными обмираниями сердца и мелкой дрожью в животе от страха.
Накануне ему передали, как Иван Васильевич, придя в сельхозотдел, заложив руки за спину и качаясь с пятки на носок, говорил, многозначительно растягивая слова: «А некоторые в редакции пишут плохо, приходится за них чуть не заново переделывать материалы, — так этого мало! Кое-кто позволяет себе командировками пренебрегать. И кое-кто дождется определенных оргвыводов».
С трудом задавив в себе смех, Григорий Степанович тупо мигал на Ивана Васильевича. Тот, лениво валясь в левую сторону кресла, а потом в правую, сладко жмуря глаза на широком лице, как бы думал о чем-то важном и подчиненного своего не замечал. Но потом заметил и долго смотрел на него.
— Что ж, — наконец, сказал он с усмешкой, — явился, значит. Это ты правильно сделал. На вот тебе бумагу. Ручка у тебя есть? Ну вот, и ручки у тебя нет. А у хорошего журналиста она всегда есть. Причем, так сказать, не одна, а целых три. А знаешь, почему три? Две писать, а третьей в ведомости расписываться. Ну, ладно, на тебе хоть одну, садись давай и пиши.
— Чего, — часто-часто заморгал Гриша, — я должен писать? — и как из норки со жгучим любопытством зыркнул на редактора.
— Как это чего? — перевалился на другой бок кресла Иван Васильевич. — Сам знаешь чего.
Медленной усмешкой завел Молозов глаза под веки, и было видно, как они катаются под тонкой их кожицей, отчего реснички зашевелились, сперва как гусеницы поползли, а потом, открываясь, все затрепетали. Приподняв лежавшие очки, он легонько бросил их на толстое стекло, холодно сиявшее перед ним.
— Интересное дело! — воскликнул Григорий Степанович. — Вот вы всегда так: пиши! А чего писать — этого от вас не дождешься… Объяснительную, что ли? — и он с детской обидой посмотрел на редактора, и, как случается иногда с людьми, терпеливо, долго и вроде бы даже с готовностью подчиняющимися, но в какой-то один неопределенный момент вдруг на пустяке закусывающими удила, Гриша, рыская глазами по полу, придушенно крикнул:
— Ничего я писать вам не буду!
— Не будешь? Ну, конечно, не будешь, — неожиданно согласился Иван Васильевич. — Как ты можешь объяснить, например, что ты лучше других? Я не знаю как. А вот что хуже — тут имеются факты.
— Вот вы говорите, — с отчаянным вызовом глядя на Ивана Васильевича, заявил вдруг Гриша, — факты… А меня ведь сюда на укрепление послали!
— Кто же это тебя «послал»?
— Кто? Вам все известно, а вы все спрашиваете… Виктор Анисимович — вот кто, если вы хотите знать! Лично сказал: посылаем тебя, товарищ Сумкин, на усиление. Коллективчик там сам знаешь какой!
Редчайшей осторожности человеком был Иван Васильевич. Он никогда не называл вещи своими именами и поэтому допускал очень мало ошибок. Это была сильная его сторона, он твердо знал, что осторожность, осмотрительность, некоторая даже неопределенность пока что в большой цене. Он пользовался ими всегда и везде, не только на работе, в самой пустячной, крошечной ситуации, но и дома, во дворе у себя, в сарае, когда он был там наедине с самим собой. Думая, например, про важное лицо, он не только не называл его по имени-отчеству или по фамилии, он даже местоимением избегал пользоваться: он вообще никак не называл это лицо, а только подразумевал его, и в сознании Ивана Васильевича оно проходило одним только бестелесным намеком.
И даже в отношении к Сумкину, который чересчур уж явно нарушал порядок, он весьма умеренные средства собирался применить. Пусть этот товарищ напишет объяснительную, и этого вполне будет достаточно, чтобы наказать его. В крайнем случае бумагу можно прочитать на собрании или на летучке; где именно — над этим следовало еще хорошенько подумать, — но прочитать ее так, как это он умеет: со всевозможными паузами, усмешками, повторением отдельных слов, отчего они начинают понемногу выставлять смешные свои стороны.
Но как только было произнесено имя Виктора Анисимовича, Иван Васильевич отменил прежний свой план. Мелькнуло, правда, сомнение: может быть, сочиняет Гриша? Ведь никто никуда его не посылал, просто взяли и попросили с прежнего места работы, воткнув, за неимением лучшего, сюда, в редакцию?
Этот факт Иван Васильевич знал хорошо: именно так и случилось пять или шесть лет назад. Тем не менее он усомнился в этом факте и посчитал, что лучше не поверить самому себе, чем ошибиться. Тут же и довод явился: не может человек, подобный Сумкину, всуе употреблять такое имя!
Отпустив Григория Степановича, Иван Васильевич долго испытывал неудовлетворенность. Томясь ею, он задумчиво ходил, заложив за спину свои крепкие белые руки. Или, подняв голову к потолку, покачивался с носка на пятку. Наконец, выход из этого положения был найден. Через месяц последовал приказ: перевести Сумкина из отдельного кабинетика в общую комнату, где размещался сельхозотдел, а в Гришину клетушку пересаживалась бухгалтерша Ольга Васильевна, в ее загородку перебиралась корректорша Надя. Место — стол в фанерном апартаменте секретаря Веры Ивановны — оголилось и вдруг стало бельмом в глазу: все возмущались, почему это пустует стол в помещении.
Вскоре, однако, это решение, с виду такое несуразное, сработало, причем в совершенно неожиданном месте и как бы оправдало себя.
Однажды, в минуту общих разговоров, в конце рабочего дня, когда в комнате уже сумеречно, а электричество как-то не догадываются еще зажечь, Гриша признался в своих суеверных страхах, напавших