Вот прошел год, они с Николкой учились уже на втором курсе, а Вера заканчивала фельдшерско- акушерскую школу. Эта пара была такая самостоятельная, что решила пожениться. Но в тот день, когда Вера и Николка ходили записываться, он исчез из города на весь день. Он завидовал друзьям и стыдился своей зависти.

А еще через год возвратилась в город Мастура. Она стала теперь не такая строгая, чаще улыбалась, но улыбка была грустная. Он брал ее руку и нес в своей ладони, и так ее любил, эту маленькую горячую руку, но совсем не чувствовал собственного тела — и это было ново, необыкновенно.

Николка и Вера сперва вроде в шутку, потом все серьезней, строже стали говорить, что нечего тянуть и мучить друг друга, а надо пожениться. Вера приводила сильнейший, по ее мнению, довод:

— Ты комсомолка? — говорила она Мастуре. — Если ты комсомолка, должна ли ты поступать по старым, глупым обрядам? А ты!.. — наступала на Галея.

— А что я? — отвечал он и пожимал плечами.

— Так вы никогда не станете счастливыми. Коля, идем! Я покажу им, где загс.

И вправду пришли в загс. А паспорта у него нет, паспорт дома! Ему велели бежать домой. Дверь заперта, а ключ — он все карманы перерыл, нет ключа! Он выставил раму, проник в дом через окно и, схватив паспорт, побежал в загс. У Мастуры даже и паспорта не спросили.

Мастура жила с матерью, старшие сестры были кто в Казани, кто в Омске, отец умер от тифа в двадцатом году. Мать работала нянечкой в детском приюте. Целые сутки она жила с этими сиротами, как со своими детьми, а придя домой, на бумаге писала их имена. Похоже на игру, но усвоение грамоты для нее серьезное дело, и детей она любит до самозабвения.

Они пока еще скрывали от матери самовольную женитьбу, но то ли кто сказал, то ли сама она поняла чутьем матери. Когда однажды молодые люди объявились перед ней — будь что будет, дальше прятаться нельзя, — она, всплакнув, прочитала перед их удивленными лицами молитву. И пожелала им много детей.

А детей не было долго, целых четыре года. Галей страдал и суеверно винил себя, свое мальчишеское грехопадение. Утром он видел в зеркале перед умывальником свое лицо: острое, черное, точно обугленное. И работа в техотделе шла у него ни шатко, ни валко, сослуживцы словно тяготились им, а ему они были противны. Он пошел к Николке — излить душу: скучно и тяжело ему!

— Конечно, — сказал Николка, — кому понравится сидеть в конторе! Пойдем ко мне, меня переводят на участок термообработки. Там полный завал, половина лемехов идет в брак.

Термообработку они проходили в техникуме, но как-то скоком, теперь многое забылось, они по вечерам читали специальную литературу до рези в глазах. Отбросив учебник, Николка говорил:

— Технология, брат, кустарная. Что мы делаем? В печь толкаем до ста лемехов, остужаем водой… — Голос Николки задумчиво затихал, как бы давая мысли вызреть окончательно. — А ведь профиль лемеха не ровный — где толще, где тоньше, — вот его и гнет, корежит.

Утром шли в цех. Опять лемеха корежило и гнуло, их ровняли на наждачном станке, ставили на две опоры и били по ним кувалдами. От ударов получались то трещины, то вмятины — лемеха опять уходили в брак. Всегда неожиданно, налетом возникал Малашкевич и нетерпеливо требовал:

— А ну, дайте мне! — И клещами прихватывал горячий лемех, совал в чан с водой то сразу весь, то по частям.

Николка однажды сказал:

— Так мы ничего не добьемся, надо угольную печь выкидывать.

— Умник нашелся! — осмеял его Горюхин. — А взамен что, керосиновую горелку?

— Не керосиновую, а нефтяную. Ну да, нефтяную печь! И в ней — чтоб щели…

— Стой! — вскричал Малашкевич. — Щели — для чего? Да говори же, а то сам скажу! — Засверкал глазами, но терпеливо выслушал Николку.

— В щели можно будет вставлять только часть лемеха, — продолжал Николка, — ту, которой необходима закалка.

В тот же день Малашкевич написал приказ менять печь на нефтяную. Печь построили за один месяц, и дело вправду пошло верней. Испытать лемеха на твердость опять же пришел сам Малашкевич. Сила в нем большая: положит между лемехом и рычагом пресса подшипниковый шарик и сожмет. Снимут лемех — на нем всего-то легкой тенью отпечаток шарика.

В общем ликовании радовался и Галей, но почему-то ему пришла не очень хорошая мысль, что не он, а Николка придумал правильный способ закаливания. Однако то была не зависть, а напрасная надежда, что если бы он придумал что-нибудь с печью, то и житейские неполадки сумел бы исправить.

Он шел домой, жаркий воздух кузницы как будто все еще реял вокруг его головы, но думалось о бытье, о том, что нет у них ребеночка. Вот матушка, думал он, нашла утешение, работая в детском приюте… А что, если мы возьмем себе сына в приюте?

Жена уже спала. На столе, в кругу горевшей лампы, лежал листок, на котором мать написала длинный ряд имен. Он прочитал, но ни одно ему не понравилось. Он взял карандаш и написал замечательное, по его мнению, имя: Эдуард. От волнения буквы получились такие же корявые, как у матери.

— Мату, — позвал он негромко, — ты спишь?

Жена открыла глаза, улыбнулась ему и сказала, чтобы он поскорей ложился. Он не дал ей уснуть, пока не втолковал ей задуманного. Всю ночь проговорили о сыне!

5

Ему всегда казалось, что о детях нельзя сказать «чужой», как нельзя такое сказать про дождик или траву. Кариева в детстве родители особо не приласкивали, у отца и правило было суровое: ребенка надобно гладить только сонного, чтобы не знал о том. Но Галейка не помнил, чтобы и сонного гладили его или целовали: он чутко засыпал и ждал, когда же прикоснется к темени рука родителя, — не прикасалась. Переиначивая жалость к себе, он жалел какого-нибудь карапуза, утирал ему слезки, а то и плакали вдвоем — утешение обоим.

С годами такое позабылось, но вот с возрастом как будто сказывалось давнее. Увидит, как чья- нибудь мамаша шлепнет свое чадо, — жалко ему; увидит, что малышок топает один, опять жалко: почему один, почему родители не досматривают за ним? О внуках он помнил постоянно и постоянно жалел, пожалуй, убежденный, что с родителями им хуже, чем с ними, стариками. В начале каждого месяца он особенно нетерпеливо ждал внуков; Малик надолго уедет, а невестка тут же и приведет к старикам Лялечку и Нурика.

Вот и сегодня — длинный, нетерпеливый звонок в конце коридора, и Кариев бежит, опережая жену, отворяет дверь, и шумно, туго, в живот ему, накатывают малыши, дергают за край пижамы, виснут на руках. А у него в глазах пестрит, и слабая грудь начинает ходить, тоненько покалывая. Наконец детей перехватывает бабушка, разматывает на них шарфики, пальто и шапочки сует на подзеркальник и уводит в комнаты. А Кариев стоит, перед ним невестка, у нее яркие, карминные губы. И голос тоже яркий, сочный, как вся ее молодая, жизнерадостная плоть.

— Ну вот, ну вот! Теперь дедушка и бабушка рады. А мы дедушке и бабушке принесли гостинец… ой, не оброните, это замечательное, токайское! — И тут он замечает, что Разия, кажется, немного хмельна, может, от вина, может, просто чему-то рада. — Дети, дети! Мама вас поцелует, маме надо бежать!..

Те прискочили, мама чмок-чмок, не прикасаясь губами, чтобы не размазать помаду; дети тоже чмокнули, обвеяли мамино лицо и упрыгали в комнату.

— Опять я осталась на берегу! — Невестка смеется, рада чему-то, и убегает.

Малик приедет только в исходе месяца, эта не заскучает, — так думает Кариев, но тоже чему-то радуется и поспешно идет к внукам.

Малыши играли тихо, Лялечка держала в одной руке куклу, в другой книгу — читала куколке сказку; мальчик, вообразив себя на месте папы, ехал на поезде и стучал зубами, точно от холода; он слышал, что рефрижераторы — большие ледники на колесах.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату