— Знаю, знаю. Кто не работает, тот и не ест. На каждом перекрестке висит лозунг твоего апостола. Между прочим, этот лозунг для социализма, а я живу…
— Угробишь мать, — стал заводиться дед, — кончится твой коммунизм.
— Тогда я женюсь, — хихикнул Гошка и потопал домой.
Через минуту загремел магнитофон и сквозь тюль засверкали разноцветные молнии.
— Ну, ну, — плюнул дед Савелий, растер валенком и невзначай вспомнил старуху, которую при жизни тоже не часто баловал.
Цыганка
«Был духов день. Пошли цыганки в деревню гадать да еду выпрашивать. И вот цыганкам не везет, а одной везет да везет, уже и класть еду не во что, а все подают. Заходит цыганка в избу к одной бабе, видит, что живет она бедно, и говорит…»
— Слушай, миленькай, дай копеечку для цыганенка.
Семенцов споткнулся на полуслове, перевел взгляд с книги на коричневый пол электрички, потом на забрызганные грязью, когда-то модные сапожки, потом на осенний карнавал ситцевых красок. Постепенно перед ним возникла довольно молодая и неряшливая цыганка с черноглазым ребятенком на руках. Семенцов заерзал на сиденье, зашарил по карманам, отыскивая пачку с сигаретами.
— Не пожалей, красивай, — клянчила цыганка.
— Работать надо! — вдруг возопил Семенцов. — Ишь, все пальцы в золоте, а побираешься. У моей жены, между прочим, ни одного колечка. Да и у меня самого, смотри, как у того латыша. Кто у кого просить должен, а?
«Ай, ай, ай!.. — Не можем мы возвращаться с пустыми руками», — снова уткнулся в книгу Семенцов, нервно елозя вспотевшей ладошкой по небритой щеке.
Цыганка между тем неторопливо перелистывала юбки и после странных манипуляций в руке ее, как у фокусника, блеснул новенький, будто только что с Монетного двора, пятак.
— На тебе на развод, беднай, — сунула цыганка денежку в руку Семенцову и гордо удалилась в соседний вагон.
Дед
Деда нарядили, как куклу, и вынесли из дома подышать. Пристроили на деревянную седушку, подперли с боков, чтобы не перекувырнулся.
Сидит дед, дышит. Приглядывается, к тощей ржавой коровенке, похожей на старый велосипед без колес, прислушивается к ленивому, совсем не обязательному, лаю пухластой собаки, принюхивается к белой, заполонившей палисадник, сирени.
Задремывая, дед вонзает острый, как обушок, нос в мягкую подушку, вздрагивает, распахивая мутные, будто из серого стекла, глаза. Снова приглядывается, прислушивается, принюхивается…
— Не хочется умирать, — говорит дед.
И я ему верю.
Объявление
В ожидании автобуса я постигал архитектуру остановочного павильона, воздвигнутого на скорую руку жэковскими зодчими почти на самом загибе тихой окраинной улицы.
Не спеша расшифровывал замысловатые петроглифы, относящиеся к раннему атомному веку.
Вверху, на лобовой доске, под ржавым гофрированным козырьком неожиданно наткнулся на объявление:
«В коллективном саду «Дачный» по сходной цене продается участок с яблонями, грушами, сливами, вишней, смородиной и т. д. Справляться в любое время у Замотохина».
А в самом низу, косо по обрезу и торопливо, но тем же решительным почерком дописано:
«Зачем мне такой сад, в котором за шесть лет ни одной ягодки не видал?»
В районе Сокольников
Не умею ходить по Москве. Всегда кому-то мешаю, причиняю неудобства. Кажется, все идут в одну сторону, а я наоборот. Толкают справа и слева, подталкивают спереди и сзади. Скоро и вовсе оказываюсь вытесненным на обочину или прижатым к стене. Поозираюсь затравленно и, не заметив хоть маломальского сочувствия, снова, зажмурив глаза, ныряю в толпу, как в горный поток. Пусть несет, авось где-нибудь выбросит на берег. И выбросило, в районе Сокольников. Стою недалеко от книжного лотка, за которым лихо орудует хипповатый лоточник.
— Пожалуйста, календари и книги! — кричит он. — Календари и книги!
Люди, скучась, топчутся, как хоккеисты в ритуальной клятве, гнут шеи, выкатывают глаза.
— «Северный дневник» Юрия Казакова! — вопит лоточник. И вдруг интимно, как бы между прочим, добавляет:
— Последнее слово о культе личности.
Толпа оживилась, стала расти.
— Какой прохвост! — озлился я, но вмешиваться не стал. Пусть, думаю, люди покупают — замечательная книга.
Кузьма
— Что за шум?
— Кузьма опять свою колотит.
Я спустился вниз и у подъезда увидел жалкую картину. Вокруг старенького самосвала валяется битое стекло. Фары, как пустые глазницы. Капот изуродован, крылья помяты. Остывающий Кузьма, размахивая рукояткой, ходит кругами, пинает колеса, ругается.
— Не заводится?
— Да пошла она к … матери! В гробу ее видел! — и тэ дэ, и тэ пэ.
Через час Кузьма совсем успокоится, поставит запасные фары, застеклит кабину, выправит капот, подкрасит крылья. Далеко за полночь скорчится в три погибели на сиденье, вздремнет. А утром с любовью осмотрит машину, скажет виновато:
— Ты уж прости меня, дурака.