И укатит по делам на стройку.
Сдается жилье
Сколотил птичий домик, щитовой, похожий на финский. Выкрасил в зеленый цвет. Разборчиво написал и приклеил выше летка объявление:
«Городской человек, уставший от дыма, камня и машин, за умеренное вознаграждение в виде щебета и чириканья сдаст отдельное жилье молодой семье, желающей обзавестись детишками».
Первым, как всегда, оказался воробей. Не обратив внимания на бумажку, поскольку грамотей еще тот, прошмыгнул вовнутрь и долго не показывался. Можно только представить, с какой придирчивостью осматривал он домик, будто штатный член жилищно-бытовой комиссии. Наконец вылез, почесал макушку и улетел.
Откуда-то снизу, прыгая по жердочке, появился дятел. Сразу — очки на нос! — уперся в объявление. Прочитал слева направо, как обычно, справа налево по-арабски, потом сверху вниз по-китайски. Тюкнул пару раз, проверил, не гнилые ли доски. Для чего-то повисел вверх тормашками. Может, так лучше смотрится? И… тоже улетел.
А этот мне сразу понравился. Черный, с зеленоватым отливом. Перышко к перышку, ни одного лишнего, ни одного случайного. По всему его облику чувствуется, что птица серьезная. Домик скворцу, надо сказать, приглянулся, потому как он в повышенном настроении стал насвистывать знакомую-знакомую песенку, когда-то уже слышанную мной.
Болезнь века
Зашла вечером Ольга из дома напротив. Плачет. Вчера мужа схоронила.
— Спали мы поврозь, — рассказывает, — а ту ночь, как на грех, Ваня ко мне пришел. Соскучился, шепчет, погреюсь чуток. Обнял меня да так сильно, аж поясница хрустнула. Слышу, захрипел. Пока высвободилась, свет зажгла — минуточки не прошло! — у него уже и язык набок. Клапан на сердце закрылся. От волнения, что ли. Врачиха говорит, если бы не лег со мной, то еще протянул с годик. И зачем я, дура, поддалась? Жили ведь и без этого…
Кино
Каждый вечер они смотрят по телевизору кино про Дата Туташхиа. Он молчком, озабоченно и внешне спокойно, она, наоборот, суетно, с выкриками:
— Гляди, гляди! Набутусился, межедворник!
— Да не трости под ухом, не сидится тебе!
Спать ложатся поздно, под впечатлением. Он долго ворочается на скрипучей, как и его тело, кровати, чешется, будто свороб напал. Она гнездится на печи, распинывает по углам старые валенки, охает, кряхтит нараспев — осподи, прости меня, грешную! — зевает. Потом попритихнет, вроде затаится, дождется, пока он станет всхрапывать, натужно урчать малосильным движком, глохнуть на пол-обороте, и в самый аварийный момент позовет:
— Слышь? Оне че, цыгане?
— Кто цыгане?
— Ну, эти, в кино-то.
— Дура без подмесу… Грузины! — осердится он и натянет на голову лоскутное одеяло, оголяя сухие, похожие на березовые палки с шелушистой корой ноги.
А на следующий вечер они снова устраиваются рядышком на обитом железным листом сундуке перед экраном. Ей не сидится, она толкает створку и дребезгливым голосом сманивает соседку, поплевывающую напротив у ворот беззаботными семечками:
— Айда кино смотреть!
— Про че?
— Про Куташкина!
Народное средство
Вьюхов, оседлав жену, раскатывал березовой скалкой белую, будто пшеничный сочень, и смятую по краям кожу на пояснице. Жена поскуливала жалобно в подушку, сучила полными изрисованными варикозной синюхой ногами, пыталась освободиться от Вьюхова, но тот впился острыми, как кукиши, коленками в мясистые бока и, смеясь, приговаривал:
— Лежи, не дергайся. Через неделю от твоего радикулита одно название останется.
Дней через десять бабе действительно полегчало. Вьюхов, зауважав еще больше себя, наказывал:
— Да скажи своим коновалам, пусть у людей поучатся, а то закормили таблетками!
Скоро и в соседних квартирах захрустели кости и заохали недужные. А еще через неделю жену Вьюхова, распятую, как Христа, не то с переломом остистого отростка поясничного позвонка, не то с надрывом связок, увезли в больницу. Вьюхов наскреб на «огнетушитель» пенистого и шипучего вина, опорожнил без обычной радости в утробе. Посидел, задумчиво уставясь на коричневое пятнышко в стакане. Затем выудил из комода скалку, аккуратно завернул в половинку газеты и крадуче сунул, чтобы дочь не заметила, в мусорное ведро.
Беспокойная жизнь
Сижу в холодке под грушей, переполнен счастьем, как бочонок водой. Порхаю глазами с ветки на ветку, прислушиваюсь к движку неуемной пчелы. Конопля, разомлев, приснула у забора. Пугало бдит на своем посту. Соловею от умиротворения, проваливаюсь сквозь явь. И, кажется, вместо деревьев вопросы расставлены по земле. А я размахиваю топором, нажимаю на лопату. Но чем больше пластаюсь, изводя старые, заметно покосившиеся, тем больше вырастает новых — молодых и напористых…
К чему это я? А к тому, что нам, как плохому танцору, всегда что-нибудь мешает. То денег нет, маемся, где бы достать, раздобыть. То деньги есть, опять беспокойство. Хочется шикануть хорошенько, да жалко потратиться. То в правом боку покалывает, то в левом. То влюбимся, то разлюбим. Никакой передышки, без праздников и выходных изнашиваемся.
Заграничные умники говорят, что дьявол живет в человеке. Это его баловство. Выгнать, мол, его — и дело с концом. И выгоняют. Накурятся всякой гадости, напьются, порвут на себе рубахи, изувечат души, проклянут отца с матерью…
Нет, такая потеха не про нас. Пусть уж будет все по-прежнему: и денег иногда не хватает, и лишнее звякает по карманам, и тут поболит немного, и там перестанет…
А что касается беспокойства разного — на то она и жизнь. Отдохнем, еще належимся.