ненависть к труду, зато илоты доводились трудом до скотского состояния. Количество илотов превосходило свободнорожденных почти в десять раз (230 тыс илотов на 31 тыс спартиатов, если пользоваться цифрами А. Валлона), соответственно, материальное — которое не следует замечать — было пропорционально больше, нежели духовное.
Свободнорожденные и рабы связаны, будучи при этом политически неравными. В ведение рабского сегмента производства переданы частные инстинкты, а высокое общественное сознание — ведает свободным духом государства. Как бы то ни было, а пресловутый свободный дух государства имелся, он остался в великой греческой гармонии, в то время как цена, которой гармония оплачена была хорошо спрятана. История проснувшегося варварства и революций, история развития германских племен и амбиции восставших рабов поставили новый вопрос: если илоты выйдут на первый план, они пожелают себе высокого досуга, или победившие илоты удовлетворятся той сферой материального, в которую их однажды поместили свободнорожденные? Всю дальнейшую пост-античную историю отвечаем на этот вопрос.
Когда в Риме исчезли политические свободы и общественная нравственность — то на первый план вышли приватные интересы, принявшее на себя функции свободы — но это уже не было нравственное единство, но бесконечная суета частного права, частных амбиций и частных самоутверждений. Уже Платон в «Государстве» сравнивал такое состояние общества — с гидрой.
От этой гидры пострадала не только коммунистическая доктрина, которую разъело мещанство; либеральный капитализм стал корпоративным соревнованием, и — как мы видим — это не замедлило отразиться на состоянии всего мира. То, что сегодня суету частных прав (то есть удовлетворение низменных инстинктов, находящихся в рабском сегменте производства) объявили эквивалентом нравственной свободы — является печальным теоретическим недоразумением.
Политическая борьба с социализмом заставила либералов поставить знак равенства между понятием «частного» и «личного» — так сделали ради того, чтобы общественные интересы представить как тоталитарные, подавляющие свободную волю. Старались показать, как частная собственность — способствует развитию индивидуального начала в человеке, делает личностью. Доказать было сложно: физиономии собственников не убеждали. Мы видели ополоумевших от богатства потребителей, оправдывающих свою алчность тем, что они борются с тоталитаризмом.
Это напоминало восстание илотов, которые хотят собственных рабов, а общественный долг почитают казармой. Когда лидер борцов за демократию Немцов говорит: «На знаменах нашей партии начертано „Свобода и частная собственность“» — он не подозревает, что выкрикивает лозунг требовательного холопа.
Российские реформаторы, с упрямством хулиганов, вешающих кошку и не желающих знать, что это убийство, рушили общественную собственность страны — им казалось, что общественная собственность — почва для тоталитаризма. Эта теоретическая подтасовка (в риторике приравняли общественную собственность к государственной, а государственную — к тоталитарной структуре) послужила поводом создать миф о частной собственности как о непеременном условии свободы.
Так частный интерес наживы сделался оружием в борьбе с лагерями. Оправдание грабежа всех ради комфорта одного стало общим местом в риторике так называемых демократов (на деле, конечно, такая мысль не имеет отношения к идее демократии). Говорили так: принадлежит всем — значит, никому не принадлежит, а частная собственность — это инициатива и прогресс. И еще: неравенство есть благо, независимость от морали колхоза — прогрессивна.
Поразительно здесь то, возникновение новой зависимости человека от человека объясняли желанием освободить человека от общей казармы.
Попутно замечу, что ни Маркс, ни даже Ленин, не думали о государственной собственности на недра земли (хотя бы потому, что верили в то, что государство отомрет) — общественная собственность есть нечто прямо ей противоположное. Общественное — это не значит «ничье», как иногда иронизируют, и совсем не значит «государственное».
Государственный социализм был построен Сталиным — и ярлык государственной уравниловки по недоразумению навеки приклеили к принципу социалистического общежития. В действительности, это недоразумение восходит еще к приему Карлу Попперу, перемещающему эти понятия ради искомой тоталитарной маски у оппонента.
Но было выгодно объединить — и объединили.
Мерещилось: много собственников отщипнет себе долю от бесхозного пирога — и из собственников сложится качественно новое общество. Куда денется старое общество, не придумали; фраза Гайдара «тридцать миллионов не впишутся в рынок» останется как пример цинизма, но проблема даже не в жертве, принесенной Золотому тельцу. Проблема в том, что жертва оказалась напрасной — новое общество так и не сложилось.
Общественная мораль была уничтожена, и победившие илоты объявили сферу рабского труда (обслуживания потребностей) — новой общественной моралью.
Жизнь одного поколения успела пройти, и жизнь другого поколения рассыпалась, и вроде бы праздников хватает, но не образуется подлинно высокого досуга. Досуг-то имеем, но невысокий, зажигаем потихоньку в Барвихе. Чего-то не хватает, не дотягиваем до гражданственности греков. И недоумевали, почему так? Может быть, мало взяли?
Пусть каждый станет частным собственником (ср. Ельцин: «Пусть каждый берет сколько может») — если бы Платон услышал такое, он сказал бы: «Воспитание, имеющее свой целью деньги, могущество или какое-либо иное искусство, лишенное разума и справедливости, низко и неблагородно — и вовсе недостойно носить это имя». Но ведь нынче считается, что деньги аккумулируют прогресс, благо индивидуального развития; нам Платон не указ, его Поппер заклеймил. Добился частного успеха — и всем станет немного лучше. Купил себе буфет — в мире стало уютнее. Частное — условие личного: эта мысль сделала общественную мораль ненужной; мораль оказалась приватизированной. Не только спартанец, но и афинянин ахнул бы от такого поворота мысли.
Когда реформатор Чубайс сообщает, что он «антинароден» (говоря так, он считает, что борется с косным и тоталитарным), он по существу выступает не только против Советской власти, но тех статутов античной гражданственности, коим хочет следовать.
Если представить, что в загробной жизни состоится диалог Чубайса с Сократом (что невозможно, поскольку Чубайс опустится ниже Лимба), то диалог это будет комичен:
— Мы уничтожили народную собственность, потому что цены на нефть упали, а рубль был неконвертируем.
— Скажите, когда наступает холод, вы выбрасываете пальто? Логично предположить, что полезные ископаемые пригодятся народу, если денег нет.
— Мы заботились о свободе инициативы. Создайте рынок — появятся и пальто, и недра.
— Скажите, если у вас уже есть пальто, вы продадите его, чтобы купить другое?
— Если есть возможность, я обменяю плохое пальто на лучшее.
— Вы инициативный человек! Но сказать прохожему: мужик, снимай пальто, а тебе со временем найдем другое — то прохожий вероятно ответит: друг Чубайс, сейчас холодно, позволь мне походить в моем пальто, а другого не надо.
— Да, некоторые так и отвечали.
— Наверное, имели в виду то, что благую перемену надо подготовить. Скажем, купить новое пальто, переодеться в тепле.
— Поэтому мы назвали наш метод «шоковой терапией».
— Нужны были поспешные меры?
— Надо было торопиться развалить социалистическое хозяйство.
— А что, например, могло случиться?
— Что угодно. Все устали от общенародной собственности.
— Но разве за историю вашего народа не случалось худших бед, например, война? Разве не более разумной мерой было бы воспитание юношества в стойкости?