сознанием — по понятиям интернет-матросов.
Эта комковатая каша, накопленная в миллионах голов, расползается по миру — и, как в сказке, мир тонет в каше, тирания локальных диктаторов неизбежно тонет тоже — но тонет вообще всё. Нет способа потоп остановить.
Образ расползающейся каши и ветхозаветный потоп — это одна и та же метафора. Полагаю, история потопа связана именно с этой неукротимой стихией: с водоворотами сумбурных желаний, фонтаном воль и страстей.
Интернетные революции обозначили новое состояние мира — посткнижное бытие. В известном смысле новое посткнижное бытие есть бытие внеисторическое, лишенное памяти и диалога времен. Мы помним только то, что случилось до обеда, и нетвердо. Это, разумеется, не значит, что история прекратила движение. Это лишь значит, что данный отрезок истории — как это уже случалось прежде — не желает обладать памятью.
Всеобщее самовыражение (те 15 минут славы для каждого обывателя, о которых вещал Ворхол) привело к остановке процесса мышления. Помните, как Добчинский просит Хлестакова сказать императору о том, что, мол, живет в городе Н. такой вот — Добчинский! Это и есть главная цель современного гражданина — заявить о своем присутствии, — в этом его свобода. Поскольку желание «обозначить свое присутствие» сильнее желания «быть» — вся энергия существования уходит на воспроизведение отработанных сознанием клише.
Мы находимся в плену не только тоталитарных государств, но и собственного сознания. Массовый энтузиазм приговаривает наш мозг крутить одну и ту же пластинку штампованных убеждений. Даже если это антитоталитарная риторика, от однообразного использования она становится клишированной — то есть тоталитарной по сути. Мы высказываем «убеждения», выработанные спящим сознанием, и это так похоже на подлинные убеждения. Почти как у авторов прежних книг — только бессмысленно.
Поскольку мысль существует лишь до той поры, пока ее думают, а выражение этой мысли уже обозначает прерывание процесса, — представьте, что происходит с разумом, если самовыражение превышает процесс думания во много раз. Это приводит к отупению, мозги снашиваются. Умственная и речевая деградация у активного пользователя интернета наступает примерно через полгода; такая «сингулярия» (пользуясь социологическим термином) начинает повторяться, говорятся ровно те же самые реплики, с той же интонацией. Это вязкое сознание исключает диалог в принципе: не только власть повторяется в споре с оппозицией, а оппозиция буксует в споре с властью. Следующим шагом неизбежно будет проявление животных начал: при отсутствии умственного развития острее проявляется природная составляющая поступка. Для того чтобы убить человека на войне, требуется уничтожить его сознание в мирное время. Ну так это уже произошло.
Чтение книг нужно вот зачем: оно передает читателю идею иерархии мироздания. Путь долгий: в Раю девять кругов и в Аду девять кругов именно потому, что нет просто добра и просто зла, но мир устроен сложно, и потому устроен прекрасно. Любое сплюснутое представление о мире обеднит не только наше сознание — но прежде всего поставит под угрозу бытие наших соседей. Когда Карл Поппер и Ханна Арендт решили противопоставить тоталитаризму вообще гражданское общество вообще — это было прогрессивно по отношению к былым режимам; однако неизбежно провоцировало режимы будущего. Сколь соблазнительным оказалось уравнять Сталина и Гитлера, Пол Пота и Мао — и то, для чего Данте предусмотрел бесчисленное количество градаций, улеглось в сплюснутом сознании на одной тарелке. Этот взгляд на мир (как и история Фоменко, в которой Ярослав Мудрый и Александр Македонский являются одним и тем же лицом) был выражением свободной постмодернистской воли, уставшей от детерминизма. Отныне воцарятся режимы, лишенные книг начисто, — поскольку книги неизбежно представят бытие более сложным, нежели это требуется открытому обществу.
Книга, иллюстрированная художником, есть квинтэссенция христианской культуры. Собственно говоря, всё искусство Ренессанса есть не что иное, как иллюстрации к Великой книге. Микеланджело оставил свою иллюстрацию на потолке капеллы, а Мантенья — на холсте; нам оставили свои иллюстрации Рембрандт и Ван Гог — и вне великого текста, вне книги изобразительного искусства христианского мира нет.
Сегодня в Музее личных коллекций показывают собрание уникальных книг, рисунки к которым сделали Пикассо и Миро, Тапиес и Грис. Последние великие художники модернизма работали недавно, лет 40 назад, — но теперь это уже минувший век, те времена, когда люди считали программу — программно необходимой. В то время художник обращался к зрителю, а в нашем мире, где все творцы на 15 минут, — уже нет ни зрителей, ни художников, ни взаимной ответственности; есть лишь тотальное самовыражение. Крошечное убеждение, помещенное в один абзац, уместившееся в один крик: и книги не стало, и иллюстрировать ее некому.
Выставка имеет прямое отношение к сегодняшнему дню.
Эти книги надо смотреть и читать.
Мне остается добавить только одно: эту коллекцию собрал Борис Фридман, человек поразительный. До того как стать коллекционером уникальных книг, Фридман создал «Микроинформ» — институт компьютерных программ.
Такая вот история.
О стяжательстве и Воскресении. Как государство соотносится с верой? (13.04.2012)
Претензия, вмененная обществом Храму и Патриарху, должна быть переадресована всей русской культуре, воспитанной на православии — на осмыслении этой именно Церкви. Как государство соотносится с верой, особенно если вера изначально связана с понятием славы и силы? Как домашняя вера (Наташи Ростовой, идущей в Страстную неделю в скромный храм) сочетается с грозной проповедью с амвона?
Когда князь Владимир выбирал монотеистическую религию на смену язычеству, его привлекла красота и торжественность обряда Византийского храма. Князь выбирал церковь, которая наглядно являет могущество. Надо сказать, что европейские храмы того времени были просты. Спустя полтора века аббат Сюжер способствовал смене романского стиля на готический: убедил в том, что богатство Церкви суть отражение славы небесной. Православная же религия драгоценным сиянием обряда руководствовалась изначально.
Роскошь не есть прихоть того или иного архипастыря — это дань обряду. Так устроена Православная церковь. Православные — не баптисты, не сайентологи, не квакеры и не адвентисты седьмого дня. Православный храм — не молельный дом протестантской секты, в котором можно находиться, не снимая головного убора (квакерский обычай). Православный храм поражает величием. И Патриарх — по чину, а не по алчной прихоти (хотя это может совпадать, тяга к роскоши может быть особенностью человеческой) — облачен в драгоценные ризы и живет богато. Православная икона иногда утешает, но порой грозит, а часто блещет величием — Христос во Славе и Спас Ярое Око. Властность и слава архипастыря уравновешены несуетным равенством в мире общины, деревенским попом, который столь же нищ, как прихожане.
Многие православные богословы пытались примирить пышный обряд и мягкую веру сельской прихожанки. Некогда отец Павел Флоренский сформулировал простой тезис: «Что полезнее — дать больному лекарство или обучать медицине?» Он, несомненно, выбрал путь врача, дающего лекарство, но были русские мыслители, которые хотели разобраться в медицине.
Так, например, Лев Николаевич Толстой имел много расхождений с ортодоксальной верой. Лев Николаевич не любил обрядовую церковь и высказал немало горьких (и справедливых) упреков по адресу лицемерия и мздоимства. Впрочем, отметим правды ради, что Лев Николаевич не любил вообще неправду и стяжательство как таковое — и вероятность того, что он стал бы хулить Патриарха и одновременно славить миллиардера Прохорова, исчезающе мала.
Можно было бы предположить, что современное наше общество, положившее в основу гражданских прав собственность, приобретательство и стремление к накопительству, отнесется благосклонно к церковной роскоши. Но этого, однако, не произошло.
Демократическая публика, руководствуясь идеалами либерального капитализма, сегодня критикует