сбережения обратились в пыль, его будущее сделалось сомнительным — но народ все еще жил. Народ еще посылали на войны — в Чечню, или в Абхазию, или в Приднестровье. Народ привычно продолжали убивать — взрывая дома, лишая пенсий, отключая электричество. Причем делал это не злокозненный президент и его коррумпированная клика — а так сказать, вся система вещей, именно принципы блага, которые исповедовала городская потребительская община — финансовый капитализм, рынок, корпоративные истины.
Можно ли оставаться носителем «народно-смеховой культуры» и одновременно быть включенным в систему корпоративного правления? Можно ли быть скоморохом, зовущим к тожеству финансового капитализма? Этот вопрос благополучно разрешен на лондонских эстрадных концертах оппозиционной куплетистики — да, скоморох может быть не левым, но правым. Но меняет ли это суть скоморошества — это вопрос открыт.
По идее, смеховая культура должна выражать сочувствие угнетенным и осуждение угнетателей. Но произошел моральный сбой: среда потребителей шутила, но осуждать систему вещей не хотела — шутливые акции были плотью от плоти акций финансовых, концептуализм стал официальным языком финансового капитализма, а вечная шутка — сделалась чем-то вроде дежурной улыбки банковского клерка.
Над народом скоморохи финансового капитализма шутили не со зла. Бенефициары шутливых акций ничего другого не умеют: могут или острить — или кусаться, если значительность острот поставлена под вопрос. Это довольно нелогично: если разрешено высмеивать официальную культуру, то должно быть разрешено высмеивать тех, кто высмеивает официальную культуру: академиков осмеяли, теперь пошутим над теми, кто их высмеял, но этого уже нельзя. Шутки объявили «неприкасаемым запасом» второй культуры, то есть, идеологии. Так возникло неожиданное развитие теорий Бахтина и Ленина — появилась «анти-народная смеховая культура», идеология нового времени.
Вторая культура, разумеется, есть — это идеология, тень живой культуры. При советской власти такой тенью русской культуры стал соцреализм, в эпоху разворовывания Российской империи — тенью культуры стал концептуализм, официально объявленный актуальным искусством победившей демократии.
Тень у культуры имеется всегда, но время от времени эта тень удлиняется — длина тени прямо пропорциональна степени гниения общества. В гнилых государствах тень культуры — то есть, идеология, неимоверно длинна. В эпоху Возрождения, в эпоху Просвещения германских княжеств, во время Перикла — тень у культуры короткая.
Эти времена, когда тень коротка, следует определить как Полдень культуры — и потому, что тень идеологии сжалась, и потому, что само здание культуры явлено во весь рост.
Культура народа — здание цельное, многоэтажное и сложнопостроенное, но это единое здание. И язык у этом здании один, органично сплавляющий в себе жаргон жонглеров и латынь монастырей, язык революционных матросов, брань таксистов и истовую проповедь Аввакума. И Чаадаев, и Толстой, и Маяковский, и Аверинцев — это все один и тот же язык, это одна и та же культура. И Хармс — и Шолохов, и Гумилев — и Симонов — это одна и та же русская культура, как это ни покажется оскорбительным для тех, кто делит культуру на «белых» и «красных». В конце концов, и Гумилев и Симонов — оба были солдатами, и знали что такое воевать за Родину. Но есть и еще более важное основание единства.
Именно про это основание единства и написан «Гаргантюа и Пантагрюэль». Книга эта — оглушительно смешная и исключительно серьезная одновременно, как и все книги такого, эпического замысла — «Дон Кихот», «Похождения Швейка» или «Пиквикские записки» Диккенса.
«Гаргантюа и Пантаргюэль» — есть фактический Новый, Новейший Завет времени Ренессанса. Это новое Пятикнижие, где Бог-отец и Бог-сын явлены в окружении современных им апостолов-бражников, Эпистемона, Эвсфена, брата Жана, Панурга и других, общим числом двенадцать. Рабле нисколько и не скрывал своего религиозного, архи-серьезного замысла — и то, что ему было «милей писать не с плачем, но смехом, ведь человеку свойственно смеяться» — не исключает того, что целее книги серьезнейшая. Это был столп веры — освобожденной от ханжества, иерархии лизоблюдов, жестокости мирских царей. Вера Рабле была в христианское свободное государство, модель которого он нарисовал в проекте Телемской обители, построенной братом Жаном по воле Пантагрюэля. Эта фактическая утопия равенства и братства — подобна теологическому проекту всемирной монархии Данте. В этой конструкции и содержится смысл послания Рабле.
Этот столп веры поддержан рыцарем Дон Кихотом Ламанческим, Пиквиком, которого иначе как ангела во плоти и понять невозможно, и героем Швейком — воплощением не столько шутки, сколько сострадания к народу.
Теория двух культур (официальной мертвой и параллельной живой, смеховой) — властно овладела умами, даже и спросить неловко: а вдруг Бахтин — ошибся, и дву-культурности нет никакой? Однако и в святости КПСС некоторые усомнились, и вопрос такой правомерен. И Поппер не во всем прав, и Деррида не безупречен, и деконструктивизм не единственный инструмент анализа реальности, и шутка — не рефлексия. Мы обязаны допустить такой поворот рассуждения — хотя бы в качестве уважения к тому рассуждению, что тотальных истин не бывает, и если Поппер в этом отношении прав, то его теория первой должна быть подвергнута сомнению.
Не существовало общего для всех тоталитаризма, нет единой для всех свободы, фашизм и большевизм — разные степени угнетения, нет общего зла, но есть множество градаций зла — как нас учит Данте и Святое писание. Жизнь и история сложнее либеральной дихотомии: и культура сложнее дихотомии тоже.
Менестрели и монахи Провансаля и Лангедока, альбигойцы и крестоносцы, большевики и белогвардейцы, нищие и короли, бомжи и финансисты — это одна культура, Эти люди делят одну история, в которой смех и слезы сплавлены в одно, как это ни банально звучит — этот сплав и есть судьба народа, судьба культуры.
Не было отдельной второй культуры, но идеология — инструмент управления культурой имеется. Иногда идеология выдает себя за авангард — так Тень из сказки Шварца стала премьер министром. Надо сказать тени: «Тень, знай свое место!» и тень растает.
А культура у общества бывает только одна, как свежесть у осетрины, как язык у народа.
И смеховая культура народа образует единое целое с культурой монастырей, великие трубадуры — воплощают знание и насмешку над знанием, веру и сомнение — и все одновременно. Сочетание несочетаемого — это и есть культура.
«Куда бы ни пошел, везде мой дом, чужбина мне — страна моя родная», — эти противоречия совместимы, — «отчаянье мне веры предает, я всем принят — изгнан отвсюду», — писал Франсуа Вийон.
Памятник Вийону, бродячему поэту, поставили у Парижского Университета Сорбонны.
Наш добрый знакомый (08.07.2012)
Мопоссан изобразил «милого друга» — беспринципного журналиста, который делает карьеру аморальным способом, готов на бытовые мерзости, но в целом этот журналист не страшен. Противен он очень, но не отправит же вас милый друг не гильотину.
А добрый знакомый однажды отправит.
Когда мы произносим страшные слова ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, то представляем себе жутких палачей: Ягоду, Ежова, Берию.
Недобрым словом поминаем основателя ЧК — Дзержинского, «пламенного рыцаря революции», но его идентифицировать с абсолютным злом сложнее — надо попутно развенчать миф о помощи беспризорным, и тд. Кстати, заявил о выходе из ЦК в связи с Кронштадтом, отказался стрелять в матросов. Словом, Дзержинский — это символ насилия, а конкретное зло воплощают именно эти изверги — Ягода, Ежов, Берия. Они ужасны — маньяки, вульгарные, необразованные, ненавидящие интеллигенцию,