Ему улыбались, кланялись на китайский манер, думая, что «моя жена» означает, по-видимому, «здравствуйте» или «доброй прогулки».
Чаще всего эти слова слышали, конечно же, соседи, коммерсанты, торговцы сувенирами, бакалейщик.
— Моя жена не смогла прийти, но она благодарит вас за вчерашнюю курицу.
Или:
— Мне и моей жене хотелось бы вон того чая. Никто из них не понимал, что он говорит. Они лишь без конца слышали эти слова, которые для этого человека — симпатичного, хотя и не без странностей — были очень важны. И оттого эти два слова превратились в китайское прозвище Габриеля. Отныне его называли только «Мояжена».
— Мояжена выглядел сегодня рассерженным.
— Думаешь, можно отпустить в кредит Мояжена?
LXVIII
Уже будучи очень старым, Габриель часто делал себе подарок: в хорошую погоду выходил во второй половине дня на террасу и садился в кресло. Глядя куда-то вдаль, с блуждающей улыбкой на губах, он отдавался воспоминаниям, выстукивая руками в гречке какой-то ритм.
Элизабет подходила к нему. Смерть очень благотворно подействовала на нее: она стала гораздо спокойнее. Долг перестал ее мучить. Она открывала для себя новые удовольствия — праздность, бесконечное наслаждение временем — самим по себе, а не тем, что можно успеть за какие-то его отрезки. Она положила руку ему на голову. Ему казалось, что со старостью у него снова открылся родничок.
— Я догадалась!
— А что, разве было о чем догадываться?
— Догадалась, о чем именно ты вспоминаешь.
— Напрасно ты пытаешься проникнуть в мой череп, не получится.
— Разве ты вспоминал не о шоколаднице?
— Смотри-ка, и правда догадалась.
— Тебе не кажется, что ты вспоминаешь об этом слишком часто, и стоит поменять пластинку?
Она устроилась напротив него, на невысокой гранитной ограде, и разглядывала его недоверчиво и насмешливо.
— Для меня даже оскорбительно твое настойчивое возвращение в мыслях к этому эпизоду с шоколадницей. Словно больше ничего и не было. А ты забыл о «Северной звезде», вагон 12-й, места 56-е и 57-е? А о вокзале на юге Франции, о двух телефонах-автоматах, вернее, об узком проходе между ними?
— Ты знаешь, почему я чаще всего думаю об этом.
— Скажи еще раз. В твоем возрасте полезно краснеть.
— Все на тебя тогда смотрели.
— Вот так так! Я думала, он влюблен, а он всего лишь дрессировщик. Оставляю тебя с твоими воспоминаниями.
Она отправлялась подрезать кустарник, он же закрывал глаза и заплывал далеко в море.
Это случилось в тот год, когда между ними все было кончено. Они заявили об этом во всеуслышание всем друзьям. Разрыв получил имя моратория. Каждый вернулся к своей жизни. По утрам теперь царила тишина вместо трех обычных звонков: десятичасового — «Я слушаю, как звонят колокола»; полдневного — «Совещание закончилось?» и в час дня: «Разве ты с ним не обедала на прошлой неделе?» Удручающий послеобеденный покой без всякой надежды хоть где-то пересечься. Ночная схватка с бессознательным, сопровождаемая суровым торгом: «Хочу уснуть. Уговорились — никаких снов о ней, ни единого ее образа. Иначе к чему все это скорбное выкорчевывание?»
Принужденная веселость Габриеля приводила его друзей в отчаяние. Они изощрялись, чтобы немного развеять его, заставить хоть на время забыться.
— Ну да, я знаю, что ты не любитель охоты. Просто проведем в лесу день.
Или:
— Как, ты не был на Сейшельских островах? Похищаю тебя.
Когда ему пришло приглашение на сбор друзей, у него не возникло ни малейшего подозрения. Он согласился прийти, надеясь, что это поможет ему скоротать самые непереносимые часы недели: обеденное время в воскресенье.
В этом месте воспоминаний Габриель заколебался: не стоит ли отдать должное своим замечательным друзьям, проявившим столько терпения, великодушия? Вот уж действительно комиссия быть близким другом безнадежно влюбленного человека!
Когда-нибудь он обязательно воздаст им всем по заслугам. Но не сегодня. Он снова лег на прежний курс. Плавая по волнам памяти, он наполнял легкие пережитым когда-то. «Воспоминание — это плавание, ведь море отражает время», — рассуждал он.
Друг, пригласивший его на обед, помимо иных своих качеств обладал непревзойденным талантом повара. Когда дверь открылась, ноздри Габриеля учуяли букет изысканных запахов: бергамот, поджаренный хлеб, корица, какао…
Он не забыл даже того, что это не доставило ему тогда никакого удовольствия.
— Проходи.
Он последовал за другом по коридору, слегка расставив локти, словно запрещая себе сбежать.
Несколько секунд он стоял на пороге гостиной. Праздник был в самом разгаре. Он старался не смотреть на лица собравшихся, хотя сразу понял, что это все знакомые ему люди. Дело в том, что любое лицо заставляло его страдать, поскольку не было лицом той, которую он желал и днем, и ночью. Странное, однако, дело: на него не обращали внимания. При других обстоятельствах, то есть если бы он был в нормальном состоянии, он счел бы это подозрительным. Он попытался принять участие в беседе, но скоро отказался. Живость, с какой беседа переходила с президента Помпиду на положение во Вьетнаме, с велогонки Париж — Рубэ на королеву Фабиолу, вызывала у него легкое головокружение и зависть. Счастливчики — живут, радуются, собирают мед, танцуют, а не зацикливаются на чем-то одном. Особенно тоскливо отзывалась в нем и фа рук: «Я тоже когда-то любил намазать соленое масло — настоящее, с поблескивающей на нем капелькой воды — на пеклеванный хлеб. Я тоже, как они, колебался, какой джем выбрать: малиновый, брусничный или ежевичный. Я тоже чуть приподнимал ломоть пармской ветчины, чтобы посмотреть на просвет. Я тоже вот так же энергично двигал руками…»
— Ну, давай входи. Тебя никто не съест, — подтолкнул его хозяин.
Они все словно только и ждали этой минуты: отложили как по команде приборы и зааплодировали.
— Это же Габриель! Он! Заходи, садись. Будь как дома. Как ты доехал? — посыпалось на него со всех сторон.
Он поздоровался со всеми. Он вообще не был героем, а уж тем более героем застолий. Потому и выбрал садоводство, где подвигам нет места.
И только тут он заметил десять пальцев, которые, судя по их расположению, принадлежали одному и тому же лицу и держались как-то особняком, не принимая участия во всеобщем ликовании. Они покоились на странного вида сосуде, напоминающем серебряный самовар с воткнутой в него длинной деревянной палкой. Они не просто покоились, а занимались делом, не обращая внимания на вновь пришедшего. Пять пальцев одной руки до боли сжимали узорную ручку. Пять пальцев другой лежали на крышке, распределившись по обе стороны от палки, не давая крышке упасть. И все вместе в какой-то момент стали наклонять довольно-таки увесистый сосуд до тех пор, пока темная пахучая струя не хлынула из него в белизну чашек с голубой каймой.
Габриель мог распознать и даже пользоваться разными приборами. Слышал он и о чашах с теплой водой, где плавают лепестки роз, — для омовения пальцев после блюд, которые едят руками: перепелок, горлиц, спаржи. Но никогда еще не видывал он шоколадницу по одной простой причине: это редчайший предмет домашней утвари, сохранившийся только в старинных родовитых домах XVII и XVIII веков, когда какао считалось изысканным напитком. Теперь он понял, что копье, пронзающее крышку, было на самом деле мешалкой. Он вообразил, как может выглядеть ее скрытая от глаз часть, та, что перемешивала различные ингредиенты напитка в недрах диковинного сосуда. Его обоняние пробудилось. Он узнал об этом по удивлению и радости, которые вдруг испытал. И признательно уставился на самовар.