— Полиник мертв, — провозгласил он голосом, в котором слышались сожаление и сочувствие. — Это я приговорил его к смерти. Я — царь, корифей.
— Да, хорош же ваш царь, нечего сказать! Убирайтесь отсюда!
Креон, казалось, на мгновение протрезвел и задумался, его приспешники хранили молчание, а Антигона как-то странно вертелась на месте, подняв руки кверху, словно ее кусали какие-то насекомые, и она от них отбивалась.
— Невозможно, корифей. Ты тоже приговорен…
— Ну да, конечно, приятель. Пойди лучше проспись. Ты приговоришь меня завтра к чему тебе будет угодно, если успеешь…
— Нет, ты уже приговорен, и приговор должен быть приведен в исполнение сегодня вечером.
Креон как-то криво и глупо усмехнулся, сделал шаг вперед и упал на руки Пьеру, а затем вцепился в него так, словно хотел задушить его в своих объятиях, и принялся клясться в вечной любви и дружбе.
— Слушай, забери у меня этого пьянчугу, уведи этих пропойц от меня куда-нибудь подальше, — сказал Пьер Антигоне. — Терпеть не могу окосевших царей!
Он пытался заглянуть ей в глаза, но она делала вид, что очень увлечена своей новой ролью восточной танцовщицы.
— А ведь ты дрейфишь, — сказал один из телохранителей Креона. — Это видно.
— Это видно невооруженным глазом и это ощущается по запаху, — встрял второй. — Это от тебя так воняет?
— Да нет, не от меня, а от тебя! Так воняет мыло, которым ты моешься в надежде отбить свой мерзкий запах метека.
Креон нашел замечание Пьера ужасно смешным и захохотал. Он всегда, как истинный знаток, ценил юмор Пьера, он всегда хотел сидеть рядом с ним в бистро, потому что гордился дружбой с ним. Потом он сказал примирительным тоном:
— Ладно, корифей, поцелуй мои царские ноги, и ты прощен.
— Прекрати называть меня корифеем, дурак несчастный!
— Слушай, ты обманом поимел мою сестру, ты ее хорошенько трахнул, лишил невинности, у нее кровь идет, а ты еще выступаешь! Ну так получай! — И Креон легонько щелкнул пальцами, как хирург, требующий, чтобы ему подали нужный хирургический инструмент.
Все так же сладострастно изгибаясь и покачивая в такт шагам поднятыми вверх руками, Антигона направилась к мотоциклу и вернулась, размахивая как мажоретка на параде, но не жезлом, а бейсбольной битой, обтянутой бархатом. Склонившись в грациозном поклоне, она передала биту Креону, тот взвесил ее на руке, перебросил ее из одной руки в другую, словно примериваясь, как бы ее поудобнее держать. Вид у него был одновременно и глуповатый и угрожающий.
— Эй, слушай! Все же поостерегись, не наделай глупостей, — сказал Креону один из телохранителей, хватая его за запястье, как хватают за ошейник крупную сторожевую собаку или пытаются остановить уже занесенную для удара руку громилы, подкараулившего прохожего в темном закоулке.
— Я — царь, — грустно сказал Креон.
Он схватил биту двумя руками, положил себе на плечо, а потом медленно-медленно опустил ее, как палач опускает топор. Концом биты он задел лицо Пьера, коснулся его груди и живота, просчитав до трех.
— Да, сваливаем отсюда! — предложил второй телохранитель. — Чего нам тут делать! Плевать нам на все!
— Да, поехали! — сказала Антигона, усаживаясь на сиденье мотоцикла верхом.
— Да, сейчас… Сейчас поедем… — протянул Креон. — Спокуха!
Он стоял, опираясь на биту, потом вдруг резко повернулся на каблуках, занес биту и заорал прямо в лицо Пьеру, по-прежнему прижимавшемуся к защитной сетке:
— …но сначала я нанесу три удара, слышишь, корифей! Я отомщу тебе за свою сестру!
И Пьер услышал, как мир вокруг него взорвался и разлетелся вдребезги.
XV
На исходе дня, в преддверии сумерек, радуясь ясной погоде, в липах вовсю распелись дубоносы. Марк прислушался. Откуда-то доносился веселый смех, вероятно, это ребятишки возвращались с пляжа. Марк не мог больше выносить этой пытки одиночеством, не мог больше представлять себе Пьера то раздавленным под колесами авто, то зарезанным, то утонувшим, то разбившимся о скалы и лежащим на дне ущелья. Он уже по сто раз позвонил во все больницы в округе, а также и в морг, и теперь у него сдавали нервы. Всю ночь он пил кофе, чашку за чашкой, а днем беспрестанно пил воду, стакан за стаканом. Он сварил себе два яйца, но так к ним и не притронулся. Он бродил по дому, как неприкаянный, то садился ждать наверху, в комнате Пьера, то спускался вниз, на кухню, потом вышел в сад, даже сходил к Жоржу. Марк не находил себе места, и пожалуй, наверху, в комнате Пьера, за его столом, ему было не так худо, как везде. Он не хотел ни ложиться, ни закрывать глаза, чтобы не увидеть, как будет биться в конвульсиях Пьер, чей образ тотчас же возникал перед ним, стоит ему смежить веки. Он сидел совершенно обессиленный, на вращающейся табуретке, руки у него буквально висели между колен. Все, что он мог, это прислушиваться ко всем шорохам и следить за приотворенной дверью и открытым окном, где то сгущались, то исчезали какие- то тени, и вновь в свои права как ни в чем не бывало вступала ночь. Вторая ночь… вторая ночь без вестей о сыне… Ужасная ночь!
Сегодня утром, услышав рев мотора, Марк выскочил из дому и бросился как сумасшедший к калитке. Было еще совсем темно. Он не знал, на каком он свете, он ничего не соображал, и вопреки очевидности, он, как бы наблюдая за собой со стороны, понял, что ждет их обоих, мать и сына, Нелли и Пьера… Шум мотора то стихал, то вновь усиливался, поднимался к небесам, затем, словно срикошетив от луны, снова опускался обратно на землю, достигал его слуха. Этот долгий монотонный звук, долетавший до него сквозь толщу времен, был для Марка воплощением безумной надежды. Он все еще страдал, все еще мучился… Эта шлюха, эта стерва, эта дрянь уходила из дому каждый вечер, и если он, к несчастью, не мог заснуть и не спал, когда она возвращалась, то она обвиняла его в том, что он за ней следит, нет, она употребляла другое слово — она говорила «шпионит». А он страстно хотел ее, томился любовной бессонницей, но ведь это совершенно нормально, у всех мужчин такое случается. Ну почему, почему, Нелли, я не могу обладать твоим маленьким телом? Почему именно я не могу? А она говорила: «Нет». Он поднимался к ней по лестнице и канючил: «Как чудесно пахнет твое маленькое тело, Нелли, ты отдала его кому-нибудь сегодня ночью? Ты скажи либо да, либо нет, но ты ответь, ведь я же человек, а не собака». А она молча валилась на постель, как была, одетая. «Ну скажи же хотя бы, что ты сегодня кому-то отдавалась, мне станет легче, у меня исчезнет желание, я засну. Ну, что ты хочешь, меня интересует все, что касается тебя». Ее маленькое тело… Ему осточертело представлять себе его в объятиях других мужчин… Но если бы жизнь началась сначала, он вновь стал бы вдыхать ее запах, и делал бы это до тех пор, пока бы она не подохла. Что было дурного в том, что он хотел прижать ее к себе, раз он так долго этого ждал? Коль скоро так случилось, что он всякий раз бросал свое сердце на чашу весов? Она же не бросила на другую чашу ничего, ни единого грамма жалости. Она хотела только одного: прикарманить его деньги!
Марк положил судорожно сжатые кулаки на стол. Он знал наизусть, наперечет все рисунки, нацарапанные Пьером на столешнице: вот самолет, вот виселица, вот солнце, вот еще солнце, и еще одно, вот губы, груди, вот свитый жгутом кнут, улитка, цифры, строки из поэмы Киплинга, а еще странное имя «Арол», встречающееся повсюду: так Пьер неумело пытался скрыть имя «Лора». Книги громоздились друг на друга на одном краю стола, на другом стопкой лежали тетради, а в стакане с выщербленными краями «цвел» целый букет разноцветных ручек. Здесь Пьер делал уроки, здесь он крутился и ерзал на сиденье, а винт при этом скрежетал, здесь Пьер в одиночестве, втайне ото всех искал ответы на вопросы, на которые дать ответ мог только его отец, и никто другой. Здесь Пьер размышлял, сомневался, колебался, что-то вспоминал, рассматривал реальность в свете своих детских воспоминаний и впечатлений. Здесь Пьер был действительно сыном Нелли, хотя ее имени и не хватало на этой разрисованной, исцарапанной