Когда паром пристает к причалу острова Белой Цапли, капитан второй раз дует в свой рожок и я подхожу к поручням. Помню, как цветы летели в воду, когда судно отчаливало в мае прошлого года. Грустная прощальная вечеринка. Теперь это словно часть истории, которая понемногу начинает обращаться в прах, и в то же время мне кажется, будто я была здесь минуту назад. Вот и лепестки, похоже, все еще плавают на воде.
Февраль. Болота как золотисто-желтые моря. Я чувствую их цвет своей кожей – как тепло, как солнце. Остров навсегда останется неподвижной точкой мигрирующего мира.
На причале лает Макс. Я думаю о русалках, свисающих с потолка лавки Кэт, белых цаплях, летящих вдоль протоки, опавших розовых кустах в монастырском саду. Воображение рисует мне русалочье кресло, одиноко стоящее в часовне. Весь остров накатывает на меня, как волна прилива, и, по правде сказать, в какой-то момент я не знаю, смогу ли ступить на берег. Я словно приросла к месту, моля, чтобы это прошло, зная, что оно пройдет. Все проходит.
Когда я сказала Хью. что мне нужно съездить повидать мать, быть на острове в первую среду поста, он сказал: «Конечно, – и минуту спустя добавил: – Ты уверена, что хочешь повидать только мать?»
Не так часто, но время от времени печаль и недоверие сквозили в его взгляде. Лицо его принимало замкнутое выражение. И он уходил. То есть, конечно, зрительно и телесно он оставался рядом, но его сердце – даже дух – отлетали куда-то к другим берегам. Через пару дней он возвращался. Я находила его за приготовлением завтрака, насвистывающего, с новой порцией прощения.
Каждый день мы исследовали незнакомые территории. Мы не стремились восстановить наш старый брак – ни я, ни даже Хью не хотели этого, – скорее, мы отложили его в сторону и начали все совершенно заново. Наша любовь изменилась. По-моему, она одновременно и помолодела и стала старше. Она мудра, как старушка, искушенная прожитыми годами, но и свежа и нежна, ее надо баюкать на руках и защищать. В некотором отношении мы стали ближе, перенесенная боль завязала прочные узлы близости, но появилась и отдаленность, необходимая дистанция.
Я пока еще не рассказала Хью об узелке, который завязала тогда в море. Вместо этого я поведала ему о русалках. Они принадлежат себе, как-то сказала я ему, и он нахмурился, как всегда, когда взвешивает про себя что-то, в чем не до конца уверен. Я знаю, что временами его пугает эта новая отдаленность, моя независимость, неколебимая верность себе, но убеждена, что рано или поздно он полюбит эту часть меня, как люблю ее я.
Однажды я с улыбкой сказала ему, что вернули меня к себе русалки. Я имела в виду – к воде, глине и толчкам прилива в моем теле. К одинокому острову, так долго таившемуся во мне, который мне было совершенно необходимо найти. Но я попыталась объяснить и то, что они вернули меня домой, к нему. Не уверена, что он больше моего понимает, как принадлежность себе позволяет мне в большей мере принадлежать ему. Просто я знаю, что это так.
«Нет-нет, я не собираюсь с ним видеться, – сказала я Хью в тот день. – Можешь поехать со мной, если хочешь. Поехали».
«Все в порядке. Поезжай, – ответил он. – Тебе нужно съездить и побыть на острове, и кончим на этом».
Теперь, спускаясь по сходням, я собираюсь с духом, чтобы соединить все и разложить по местам.
Дом матери перекрасили в синий кобальт. Когда я подъехала ближе, он буквально сиял. За шофера у меня была Кэт. Подкатив к дому, она нажимает на клаксон, и вся компания появляется на крыльце. Мать, Хэпзиба, Бенни.
Сидя за кухонным столом, я гляжу на них и вижу, что все меняется и все остается неизменным.
Мать рассказывает, как Кэт каждый месяц возит ее через бухту к врачу и что теперь она принимает намного меньше лекарств. Ее палец по-прежнему в баночке со спиртом на туалетном столике. В прошлом августе к ней вернулась страсть кормить монахов, и она бросила Джулию Чайлд ради Джеймса Виэрда. «Монахи жалеют о блюдах по рецептам Джулии, – сказала она. – Но ничего, перебьются».
Когда я спрашиваю Хэпзибу о Больших экскурсиях галла, она выпрямляется на стуле в своем африканском платье с рисунком и говорит, что на днях в Туристических журналах Чарлстона было напечатано объявление, приглашающее всех желающих с началом летнего сезона на каждодневные туры.
Больше всех удивляет меня Кэт. Она написала собственный буклет, чтобы продавать его вместе с буклетом отца Доминика в «Русалочьей сказке». Называется «Островной пес» и описывает историю легендарного Макса, каждый день с неизменной пунктуальностью встречающего паром. Тряся головой, отчего заколки выскакивают из жидких волос, она заявляет, что ее с Максом на будущей неделе покажут в теленовостях.
Бенни добавляет, что Макс вовсе не нервничает, а просто перевозбужден.
Они хотят поговорить о моих рисунках и картинах, и я им не мешаю. Кэт щебечет о моей выставке «Ныряльщица» в галерее Феб-Пембер в Чарлстоне в октябре прошлого года. На самом деле надо благодарить ее. Именно она упаковала все работы, которые я бросила, и сама отвезла их хозяйке галереи. «Я знала, что ей понравится», – сказала Кэт.
Я не приехала на открытие – тогда я была не готова вернуться, – но явились «цапельки» и представительствовали за меня. Теперь я работаю над серией островных пейзажей. Время от времени, однако, прерываюсь и рисую одну из своих ехидных русалок для Кэт – просто чтобы доставить ей удовольствие. Последняя – вполне реальная русалка, работающая в лавке Кэт. Стоя за прилавком, она продает туристам русалочьи безделушки, будучи облачена в футболку с надписью «Русалочья сказка».
Когда мать спрашивает про Ди, я прихожу в некоторое замешательство. Правда в том, что Ди потрясло случившееся между Хью и мной. В конце прошлого лета был недолгий период, когда она говорила, что бросит колледж или возьмет академку на семестр. Думаю, ей прежде всего хотелось быть рядом с нами, как-то защитить нас, словно она несла какую-то ответственность за все произошедшее. Нам приходилось усаживать ее и заставлять выслушивать, что с нами все в порядке, даже лучше, что наши проблемы не имеют никакого отношения к ней – только к нам самим. В конце концов она вернулась в Вандербильт более серьезной и повзрослевшей. Несмотря на это, еще до моего отъезда она позвонила сказать, что сочиняет новую песенку ко дню рождения Хью – «Если бы диваны могли говорить».
Матери же я сообщаю, что Ди решила переключиться: сменить специальность и вместо английского ходить на подготовительное медицинское отделение, что якобы она решила стать психиатром, как Хью. Матери захотелось узнать, связано ли решение Ди с тем, что она сделала со своими пальцами. «Нет, – сказала я. – Думаю, это больше связано с тем, что сделала я». Я смеюсь, но отчасти это правда.
Так мы провели за разговорами целый день пока небо не потемнело и зубчатые тени пальметто не легли на окна.
Когда все уже собрались уходить, Кэт оттащила меня в укромное местечко за ванной Девы Марии Там она протянула мне холщовый изжелта-коричневый мешок, который я моментально узнала. Это был тот самый мешок, который Уит брал с собой когда объезжал птичьи базары.
«Отец Доминик принес его в лавку пару недель назад, – выпалила Кэт. – Просил передать тебе».
Я открыла его, только когда мать уже заснула и я оказалась одна в своей комнате.
Я вынула все, что лежало в мешке, и разложила на постели.
Четыре побуревших, высохших яблочных шкурки, вложенные в полиэтиленовый мешочек. Пообтрепавшаяся коробка «Русалочьих слезок». Перья белой цапли. Черепаший череп. Отцовская трубка. Тут все, что я оставила на крабовой ловушке в шалаше Уита. Весь прошлый год недели не проходило, чтобы я не думала вернуться и забрать их. На дне мешка я нашла письмо от Уита.