— Да, а кто ж еще, не идиотка же эта его. Она не работает, а он инвалид второй группы… В Москву уехала…
— А зачем?
— Я сегодня в мавзолее побывала впервые… мне там плохо так вдруг стало, села на скамейку, сидела, смотрела на людей: Ленин, с отклеивающейся бороденкой, продает матрешек. Стоит, зевает. Разбирает туда-сюда матрешек, вытаскивает из толстух малюток. Смотрю, обронил одну, мелкую совсем, и не заметил даже. Все мимо идут и ведь замечают же, но ни один не сказал…
— Смешно, Ленин. С отклеивающейся бороденкой! Знал бы он, вождь мирового пролетариата…
— Ага, «любые жестокие действия морально оправданы, если они направлены на освобождение пролетариата от эксплуатации и способствуют победе пролетарской революции…».
— Ничего себе, так наизусть! Мне бабушка тоже эта, у которой на квартире живу, часто его цитирует: «Не существует общечеловеческой морали, а есть только классовая мораль…» А кто мимо него проходил, иностранцы?
Соня посмотрела на занятые сиденья вокруг, одернула платье и решительно встала.
— Слушай, ты подожди меня минут пятнадцать, я сейчас приду.
По мраморному полу Сонечка отбила несколько сотен быстрых шагов и через десять минут уже снова сидела рядом с «одержимой». В одной руке она держала сползшее с ее плеча красное кашне, а в другой — шестичасовой билет на поезд и малютку матрешку. Она знала, что новая жизнь достается ей даром и что не надо платить за нее дорого великим, будущим подвигом…
Оттепель
Она всегда щурилась, когда смотрелась в зеркало. Может, оттого, что отражение не совпадало с ее представлениями о себе, а может, таким образом у нее получалось точнее оценить человека напротив. Лидия Александровна крутилась перед зеркалом. Она никогда не мучилась от старческих недугов, приседала по утрам и пила только кофейный напиток. Часто бормотала строчки Городницкого, поскольку была его страстной поклонницей и собирала фото шестидесятников: Иосифа Бродского, Андрея Битова, Глеба Горбовского. Рейн стоял у нее в рамочке на трюмо.
— Сегодня во Дворце культуры «Турнир поэтов», обещали, что сам Городницкий из геологической экспедиции приедет, может, со мной сходишь?
— Ну ты же знаешь, у меня сегодня собрание родительское, я и рада бы…
— Да ну тебя, бестолковая, ты мне назло не хочешь искусство ценить.
Она нервно надела плащ из поплина, снабженный этикеткой «Дружба». Он считался новым, несмотря на то, что куплен был в пятьдесят восьмом году после Всемирного московского фестиваля молодежи и студентов, среди которых красовалась и Лидочка, талантливая и оказавшаяся в нужное время в нужном месте.
Лидия Александровна спешно растирала румяна и уже звенела ключами, как вдруг вспомнила о постоянном своем спутнике — снимке Бродского: очень уж любимая фотография, где он сидит на чемодане свободный и непокоренный, с папиросой в руке, и улыбается. Лида когда-то выкорчевала его маникюрными ножницами из журнала прямо в библиотеке и дома вставила в рамку вместо вождя.
— Ладно, меня в кино пригласили, мне некогда тут с тобой…
— Мам, какое кино, кто пригласил, о чем ты говоришь?
— Фильм Федерико Феллини «Дорога», небось, даже и не слышала о таком?
— Ну да, дорога, как же, как же…
Гладко зачесанная, в духе черно-белых француженок, Лидия застегнула последнюю пуговицу и подмигнула зеркалу.
— «И сиянье небес у подземного крана клубилось? Неужели не я, что-то здесь навсегда изменилось»… Доченька, я ушла, меня не теряй, я сегодня приглашена в Эрмитаж, на выставку Пабло Пикассо. Знаешь, я безмерно рада, что импрессионистов и кубистов могут увидеть теперь все ленинградцы.
— А я-то, мам, как рада…
Буквально год назад во время таких бесед с матерью Эля начинала утирать слезы, скрывая беспокойство за вечно разумную и вмиг утратившую строгость мыслей Лидию Александровну. Мама ее вдруг заговорила о любви к маслинке в коктейле, о тревожной «кукурузной эпопее» и чьей-то жизни. Поначалу Элечка доставала свежий, еще не похудевший ни на лист отрывной календарь, громко слушала выпуск новостей по телевизору, но потом все-таки смирилась и даже стала находчиво задавать встречные вопросы. Каждый день спешил порадовать новыми событиями: поход в кафе «Чудесница», открытие на Ново-Измайловском проспекте специализированного магазина «Синтетика» или же просто примерка праздничных красных клипсов. Порой случались тяжелые дни: арест Бродского — Лидия кромсала газеты, осуждение — звонила в альманахи с призывами восстать, и, наконец, его эмиграция — она закуривала.
Эля совсем успокоилась, когда поняла, что матери так лучше, и все чаще стала подыгрывать, ставя пыльные винилы и приглашая ее в магазинчик «Вина-коньяки» на углу Невского и Большой Морской. Лидии Александровне каждый раз мечталось томно выпустить дым изо рта и запить его модным коктейлем «Белая ночь», но пока они шли, мама забывала цель прогулки, и дочь осторожно вела ее на прием к врачу.
Лидия Александровна захлопнула дверь и помчалась к метрополитену.
Это новшество не могло оставить ее равнодушной. Монументальная станция на площади Восстания, Кировский завод… «Где… где?..» Она бродила по улицам в поисках пятиэтажек, но новая хрущевка на Автово все никак не попадалась. Лидия вспомнила, как они со старшей сестрой Таней точно так же плутали, заблудившись в центре Ленинграда.
Лидии было семнадцать, когда они только-только приехали в город. Родители зашивали прохудившиеся карманы, предварительно достав из подола все монеты, и отправляли детей в магазин. Громадные очереди, не торопясь, принюхивались, заполняя продуктовый. Одна смешивается с другой, образует толпу. И лишь единственная, заветная очередь, которую мама ни разу не отправляла выстоять, была за печеночным паштетом. Так родился главный секрет у сестер: добыча деликатеса. Они даже разработали особый план действий: для начала надо было встать в конец очереди и отступать назад, как только близился прилавок. Таким образом, дождавшись либо закрытия магазина, либо истощения запасов паштета, девочки разыгрывали трагедию. И тут им обязательно попадалась какая-нибудь пожилая женщина с огромными котомками. Таня начинала громко восклицать, мол, смотри-ка, Лидка, какие огромные сумки, хорошо, что хоть кому-то достался паштет. А Лида, в свою очередь, с героическим выражением лица бежала помогать несчастной старушке. Проводив женщину до дома, Таня вдруг вспоминала, что ужасно голодна и как жаль, что именно на них закончилась еда. Старушка, конечно же, приглашала помощниц пообедать.
Через три года, будучи уже замужем, Таня вспоминала об этом, краснея. Статус мужа не позволял такого прошлого. Позже из-за того же статуса Таня перестала общаться с матерью, поскольку та в тридцать третьем подвергалась аресту как социально неблагонадежный элемент. Мать постоянно писала дочери, справлялась, всё ли хорошо у дорогой старшенькой. А старшенькая, в очередной раз проревевшись, сжигала мамины письма. Только потом, после ее смерти, Таня однажды появилась. Ее никто не узнал, и даже не из-за злостного течения времени, а оттого, что очень поблекла. Долго, прерываясь на «покурить», рассказывала сестре о том, как не могла родить, как ушел муж. Лидка слушала, плевалась и называла его государственной подстилкой, Таня же повторяла одно: «Да не виноват он ни в чем, он ведь мужчина, ему хочется понянчиться со своим ребенком, куда он со мной, когда я вовсе и не женщина…» Она уехала на следующий день, а через месяц Лиде пришло письмо с Урала. Таня теперь была помощницей в детском доме, выносила горшки, собирала кубики и засыпала на подушке в мелкий цветной горошек, произнося перед сном: «Жили они долго и счастливо».
Лидия Александровна увидела ленинградский Дворец съездов. Но надпись на нем была другая: