«Концертный зал „Октябрьский“».
— Тань, слышишь, где мама?..
— Лидочка, девочка наша, она скоро будет, она во дворце…
«Тогда у меня была температура, а я побежала искать маму. Как давно было. Да нет же, четыре года назад».
— Таня, сестренка, мама где? А где Ленинград, где мой город? Все чужое. Все — чужое.
Музыка из кафе спорила с ритмом сердца. Давила духота. Скорость, плач, вздох, стон и… тишина.
Какой-то прохожий подхватил старую женщину, та ему улыбнулась и шепотом сказала: «А ведь их уже нет, никого, вы думаете, я не знаю. Их уже нет: нет мамы, нет Тани, нет Бродского. А я есть? Меня ведь уже тоже давным-давно нет, нет меня».
Пахло коньяком, лил дождь, вспоминали Лидию Александровну…
Свобода
Поезд и пыльные шерстяные одеяла. Запутанные черные кудри проводницы с шаркающей «ш» во фразе «Ну тише, девочки, тише!», бренчание подстаканников. Худые, опухшие от выпивки зечки ползут домой в Новосибирск. Дорога из коротких рассказов о длинной жизни «чужих» и улыбчивая фраза «Вы только нас не бойтесь» среди рупоров и перепонок. Смущенные пассажиры закрывают детские уши на слове «сучка» и с любопытством слушают рассказы о сокамерниках-убийцах.
Вагон молчит: Света рассказывает о Лехе-людоеде из третьего корпуса и сладком человеческом мясе. Спокойно описывает убитого ею дядю. «Он бабушку мою обижал, душил пакетом из-под хлеба и стучал по столу двумя пальцами, когда просил триста рублей». Света ударяет пластмассовыми ногтями по коленке. Алена соглашается с ней, добавляя: «Таким вообще рождаться, не то что жить, не надо, я бы тоже… только у меня дети, они бы мать-убийцу не простили». Позади у них тьма невиновных, стучащих точно так же по коленке. Они не бросают окурков на пол из страха быть закрытыми на десять суток, не покупают по дешевке у сокамерницы тряпки, дабы не отсрочить УДО. УДО — термин, бывавший у многих на слуху, но редко расшифровывающийся. Он как долгожданное УДОбство или УДОвлетворение, он попросту условное досрочное освобождение. А многие смотрящие сквозь решетку, такие, например, как Алена, эту аббревиатуру расшифровывают иначе: УДОвольствие от убийства мужа или же родственников, заперевших их на пару лет. Можно «стучать» — отпустят раньше, но уважения не будет. «Целая жизнь, будто целая жизнь прошла…»
За окнами появляются заброшенные новгородские хатки с ровными стройными рядами торчащей из земли картофельной ботвы. Они соседствуют с огромными, огороженными колючей проволокой белокирпичными дачами с проемами в стенах для кошек. «Не верится, б…, что мы вернулись!» — «Я детей заберу из детдома! У меня дочка в этом году в первый класс идет».
Алену и Свету догоняет на перроне пожилая женщина: «Ален! Ален! На, возьми денег, с детьми ж встретишься. Ты за что хоть сидела-то?» Алена отталкивает женщину. «Я три миллиона украла…» Женщина сует деньги ей в карман и тяжелым шагом минует вагоны. «Вы только, девочки, не мстите им, родственникам-то своим, вы молодцы, вы вышли, только не мстите!»
Проходят месяцы. Тюремные камеры заполняют другие Алены и Светы, отстраиваются новые толщи новгородских стен.
Почти полгода назад Света вернулась в бабушкин неметеный от еловых иголок овдовевший дом. Собрала со стола стаканы, убрала из центра комнаты табуреты и избавила иконы от черной драпировки. Выйдя во двор, она опрокинула переполненное эмалированное ведро и наткнулась на Тамару. Эта старуха всегда являлась частью обшарпанной рамы и окна, разделенного на два неравных треугольника изгибистой трещиной. Кого ждала эта женщина, в деревне не знал никто, разве что муж, периодически ее сменявший. Они привычно кивали прохожим, никогда не улыбаясь, и не махали рукой играющим в тачанку замарахам.
«Здрасте, теть Тамар!» Тетя Тамара по обычаю кивнула, отвернулась, сказав что-то в сторону, к ее силуэту добавился силуэт в кепке. Светка глянула на часы и вспомнила об ужине. На зоне в это время открывали котлы с рыгающей гарью кашей.
Алена приехала на улицу Восстания, на неутраченном автоматизме добралась до пятнадцатого дома и вошла в квартиру номер тридцать девять. Зашла одна. Одна села на табурет и одна включила газ. Детей ей не отдали, поскольку муж ее написал в районный суд обличительную записку, ставшую чернильной кляксой на и так заляпанном материнстве. На кухне «Маяк» пропищал девять, запел про мечты мужским голосом и незаметно смолк, оставив ненавязчивую и знакомую «ш», постепенно потерявшуюся в газовом «с». Спустя час закашлявшиеся соседи из квартиры сорок открыли в квартире тридцать девять окна и вызвали скорую помощь для умершей женщины.
Надрывались уличные собаки, недовольные прерванным сном: мальчишки играли в грязи ребристым килограммовым диском, озвучивая и рыча в такт каждому движению. «Малые, подождите, дайте-ка я пройду», — Света направлялась к родственникам, ступая в каждую растревоженную лужу. Она надела бусы, купила вино и прочла молитву о милосердии и всепрощении. Придя, постучалась в кухонное окно и, не дождавшись никого, вошла в сени. Пахло пьяным морозом. Брат ее спал на матрасе в окружении пестрых окурков. Он не замечал ни уставшего лая, ни детского смеха над утопшей в грязи тачанкой, ни появления в комнате Светы. «Паш, Паша, я вышла, Паш, я вернулась!»
Дворы поскучнели. Светка возвращалась обратно и злилась на молитву, не подействовавшую впрок. Она несла в руке нитку с остатками бусин и повторяла до самого дома привычное камере «ненавижу». Зашла, сняв сапоги, зашаркала к печке, но, почувствовав вдруг боль, оглянулась на крыльцо. Это были остатки похорон: превратившиеся из иголок еловых в швейные иглы, они все это время ждали ступней. Света залила проколы йодом и на носочках поплелась спать.
«Светка! Светка! Со стариком моим плохо! Светка, за скорой надо! Просыпайся же, дура!» Тамара стояла в дверях завернутая в ситцевый халат с шалью в руках. «Он не говорит совсем, стонет что-то, Светка, беги за помощью, сейчас прямо беги, помрет ведь!»
Спустя сорок минут скорая, но не торопливая помощь старалась помочь Тамаре: «Ну что вы паникуете? Старость — это ж такое дело…»
Не спалось той ночью ни Тамаре, ни Свете. За три чайника мяты Светка пересказала несколько лет заключения и пару дней на свободе. «Всё у меня забрали, суки», — объединяя зону и брата одним словом, затягивалась и плевала на пол, каждый раз извиняясь. Она рыдала, втирая в грубые скулы слезы, и обнимала «тетю Тамарочку, самую близкую и любимую бабку».
Домой она вернулась в полдень. Сняла настенные часы, включила радио и, поймав песню о мечтах, принялась за иголки на крыльце. И уже вечером, когда серая струя печного тепла поглотила пузырящиеся стены, Света написала письмо:
«Алён! Здравствуй, сестренка! Тебе тяжело, верно? И мне. Мой дом больше не мой. Я засыпаю теперь на бабушкиной кровати, глядя на этот пол, где лежал он, стучащий по столу пальцами, помнишь? Здесь очень холодно. Почти так же, как в камере. Топлю печь и задыхаюсь по ночам дымом. Вот, оказывается, как