прокиснет».
Дочитав записку, Бегленко опрыскался духами и понесся к Насте. На пороге его встретил зевающий студент в пятнистых шортах.
— Ой! Здрасте, Иван Михалыч!
— Настю Мухину позови.
— А она спит еще.
Настя с распушенной копной волос появилась позади.
— Что еще, Иван Михайлович?
— Так… как это…
— А вот так.
Дверь закрылась. Полтора часа Бегленко просидел на лестничной площадке, то поглаживая, то выдергивая лепестки герани, непричастно стоящей на подоконнике, и все повторял: «Наста-а-асья, ну что же ты делаешь? За что? Я же с женой ради тебя…»
Следующий семестр начался с брызг и всплесков и бурного обсуждения студентами слухов о нелепой смерти Грымзы. Кто-то говорил, что произошел обрыв стрелового каната недалеко от районных теплотрасс и стрела упала прямо на него, кто-то добавлял: «Он сутки пролежал в снегу живой, но были праздничные выходные и никого, кроме голодных собак, рядом не было».
Реснички
Из желтых домов доносились вопли. Колючка по периметру, «реснички» на небольших окошках. С внешней стороны — серая обрюзглая стена, со двора — серая обоссанная.
Молоденький конвоир смотрел в камеру и ломаной зубочисткой счищал с ногтей куриную кожицу. Он слушал вопли роженицы и сам периодически постанывал, когда деревянный кончик соскальзывал и зацеплял заусеницы.
Вскоре, когда «мамочка» разродится, он собирался запихнуть ее в автозак и вернуть в общую камеру. Затем взять следующую и проделать все то же самое: надеть на нее наручники, пристегнуть к гинекологическому креслу и уйти обратно к себе в будку слушать очередные вопли и доедать курицу.
Еще год назад Степашка вскрывал животы лягушкам. В маленькой лаборатории он расправлял им конечности, погружал в ванночку и, оттянув пинцетом брюхо, надрезал его скальпелем. А теперь он, выпускник института, стал врачом медчасти колонии строгого и особого режима.
Успели побывать у него всякие: и с ожогами на полрожи, и те, кто пытался косить от работы, запихнув в глотку толстенный гвоздь. Степаша научился оперировать и тех и других, прощаться и с теми и с другими.
В то утро Степаша приехал на работу поздно. По дороге его догнал серый автозак с обгаженным кузовом, с комами грязи по всему его периметру и толстенными от глины колесами. Тут же из машины вылез высокий конвоир. Потирая глаза, он тащил очередную роженицу. «Давай, мамочка, иди уже!» Тощая, да к тому же в своем длинном зеленом плаще Ира походила на саранчу. Согнутые в коленях сухощавые ноги запинались о землю, разгибались и вышагивали вперед. «Давай!»
— Степан Степаныч, вот эта сразу из бани.
— Веди-веди.
— Вытащили ее с душа и к вам сразу.
— Веди, говорю.
Баня здесь была занятием долгожданным. Громкое объявление сгоняло в табун всех зеков, гнало их по длинным коридорам, затем раздевало догола и вталкивало под кипяток. Тошнотный, мерзкий запах растекался по всей душевой, а затем по полу начинали скользить бурые обмылки. Эти моменты можно было сравнить с перерождением и новой жизнью. Пускай недолгой, всего в двадцать минут, но после такого не жалко было и умереть.
Хрустнул замок, Степашка застыл в ожидании. Ира стянула плащ, затем развязала узел, сняла шаль, съежилась и присела на стул.
— Гражданин начальник, я не успела домыться, холодной не было, а тут еще эти схватки…
— К чему это вы?
— Грязная. Грязная я. Одежда вся…
Не успев закончить фразу, Ира скрючилась и застонала.
— Дышите, мамочка, глубоко дышите.
Лязганье шпингалетов предупредило приход конвоира. В комнату вошел высокий человек, шустро потирая макушку, он что-то бубнил и глядел в пол.
— Вы, это, Степан Степаныч, вы позовите меня потом, кликните. А то я тут отошел на минутку. Она ж долго тут будет: пока разродится, пока чё…
— Позову.
— Ой, вонь какая от нее. Парашей за километр прет.
Ира крепко сжала колени и уставилась на доктора.
— Иди отсюда, сказал, позову. А ты ложись давай на кушетку, как звать, живот когда опустился?
— Ирина. Два дня назад. Вы верьте мне, я-то знаю, я рожала уже.
Через двадцать часов, когда Степашка мастерски извлек предлежащего плечиком младенца и избавился от последа, Ира выпрямила сухощавые ноги и потянулась к доктору.
— Дайте, я буду кормить сыночка.
Степаша взял младенчика на руки и стал мерно, в такт каждому слову, его укачивать.
— Не положено, мамочка. Ради бога простите, но не положено. Сейчас конвоир за вами явится, мне его уже звать надо.
— Дайте мне его! Дайте мне сына!
— Тихо! На минутку. Быстро. Покормить все равно не успеешь, подержи хоть.
Первое, что увидела Ира, полгода назад прибыв в камеру, — железные чаны с объедками. На донышках копошение и вьющиеся хвосты крыс, огибающие окружность дна.
Их ежедневно привозили на скрипучей тележке, она катилась по продолу и оставляла их вместе с баландой. Затем тележка пустела и медленно, будто с больным и натужным хрипом, двигалась на свободу.
Для тех, кто сидел здесь уже не первый год, возня эта, скрип и даже решетки стали привычными. Им хватило желтой «царапины» дневного света, чтобы свыкнуться и понять — такова разновидность жизни, она есть, но она чуть у?же. Они слюбились с липкими от пота подушками, слюбились с парашей, что периодически с дуновением ветра выдыхала у них в камере, они спокойно смотрели на себя в язвах.
— Вам отказную придется писать, слышали о такой?
Ира обхватила младенчика обеими пятернями, и крошечное тулово тут же спряталось под теплым байковым рукавом.
— Не буду, не буду ничего писать. Разрешите я его покормлю, а?
— Не успеете. Придется писать, вам возвращаться в камеру через пару минут. Ну куда вы его, с собой на нары?
— Покормлю разочек, и всё.
Степаша посмотрел в окно, затем сел на соседнюю кушетку и, прижав ладони к лицу, будто молитву, стал что-то нашептывать.
— Ждите. Ждите, придумаем… Нет, давайте-ка поезжайте от греха подальше, сейчас эта «шпала» придет… Он обязательно настучит… он настучит точно…
— Да дайте же мне его покормить, наконец! На, малюта, на грудь, ешь… ешь давай.
— Ну что же вы делаете-то, а?!
Степан Степаныч подскочил и стал наматывать круги возле кормящей мамочки, стыдливо пытаясь