предвкушающее нетерпение в ожидании следующей поездки. Оно постоянно чувствовалось в нем. Вдобавок он стал раздражителен и капризен, беспокойно спал по ночам…
А потом она нашла фотографии, целую пачку любительских снимков, аккуратно сложенных в конверт из-под фотобумаги. Это была жуткая галерея, фоторепортаж из самого пекла преисподней: казни людей, груды сваленных в кучу трупов, мужчины и женщины, стоящие на коленях, с приставленными к головам пистолетами, изможденные, со следами избиений на лицах, с накинутыми на худые шеи петлями, и те же лица, изуродованные гримасой смерти, висящие на веревках. Возле этих несчастных позирующие, с веселыми, беззаботными улыбками на лицах – их палачи.
XII
Лики смерти, как и фон пейзажей, все время сменялись, а беззаботные улыбки позирующих палачей оставались неизменными. Она показала фотографии Гюнтеру и потребовала объяснений, но он убийственно холодным и сухим тоном заявил, что она не понимает сути того великого дела, к которому он приобщен.
Хотя на миг ей показалось, что он растерялся, всего на миг, как будто его застали врасплох за удовлетворением какой-то мерзкой, низменной прихоти. Случилась истерика, она билась в конвульсиях, обзывая его убийцей и живодером, а потом с нею случился тяжелый нервный срыв. Она заболела. А он стал совсем пропадать на службе.
Дома он стал вести себя как гость, презрительно капризный в отношениях, подчеркнуто сухой в общении. Дошло до того, что она стала бояться оставаться с ним наедине.
Аникин поднял тяжелый взгляд на говорившую. Все то кошмарное, гнетущее, что всплыло сейчас из глубин памяти, заволокло ему глаза красным туманом. Эта кровавая хмарь стала сгущаться, превращаясь в багровый, пульсирующий шум, который сливался со стремительно усиливавшимся гулом, охватывавшим все вокруг.
Страшные мысли, испугавшие самого Аникина, вдруг возникли в этом гулком тумане. Вдруг возникло неодолимое желание порешить с этой гестаповской подстилкой прямо здесь.
– Погоди… – прервал вдруг Аникин артиллериста. – А ну спроси ее, отчего, если ее муж таким садюгой оказался, она его с когтями защищать кинулась?
Женщина вся подобралась и посмотрела на Аникина. Их глаза встретились. Выражение невыразимого испуга отобразилось на лице немки. Аникин вдруг осознал, что это он внушает ей такой страх. И вслед за страхом, как и тогда, несколько минут назад, в спальне, мелькнуло в этих расширенных глазах еще что-то. Мольба. Потом женщина снова спрятала лицо в воротник пальто и что-то произнесла.
– Что она говорит? – пересиливая гул, прокричал Аникин.
– Она говорит: боялась. Муж ей рассказывал, и все только об этом и говорят, и газеты, и радио…
– О чем?! – прокричал Аникин.
– О том, какие… – начал переводить Воронов, потом запнулся и был вынужден переспросить женщину. – О том, какие зверства устраивают русские солдаты над немцами. Особенно над немками…
XIII
– Во дает… – в сердцах сплюнул Латаный. – Вы слыхали, братва? Зверства! Где уж этой гниде гестаповской угнаться за нашими зверствами!
– Какого черта она всю эту дребедень нам вываливает?.. – прорычал Тютин. – К стенке ее, и дело с концом…
– Она и так вон возле стенки… – как бы заступаясь, проговорил младший лейтенант Воронов.
– Смотри, лейтенант… – с озлобленным ехидством проговорил Латаный. – Если ее в расход пустим, выйдет, что зря только сигарету израсходовал…
– А ты товарищу старшему лейтенанту не тычь! – распрямляясь на своих длинных ногах, с угрозой пробасил долговязый.
– А ну, прекратить базар! – отчетливо выговорил Аникин. – Вы еще в рукопашной тут сойдитесь на виду у фашистов…
Женщина заговорила снова.
– Она просит, чтобы ее не убивали… – перевел Воронов.
В этот момент будто гром прогремел в соседнем квартале и в небе высверкнули длинные огненные молнии. Невольно все примолкли и вжали головы в плечи, уставившись поверх крыш домов, где с ужасающим грохотом в огненных всполохах раскалывалось небо.
– Она говорит, что это ревут русские «катюши»… – крикнул Воронов. – Русские обстреливают Рейхстаг.
Хмыкнув, артиллерист добавил:
– Это ж надо, она так и сказала по-русски «катьюши»…
– Выучила, стерва… – буркнул кто-то.
– Ну да, тут хочешь не хочешь, а выучишь… – в восхищении провожая взглядом всполохи реактивных снарядов залпового огня, проговорил Латаный.
Женщина опять заговорила.
– Что она там бормочет? – вдруг примирительно спросил Тютин.
После залпа «катюш» в нем словно что-то переменилось.
– Она говорит, – произнес Воронов, – что эта улица выводит на Инвалиден-штрассе, а по ней направо прямиком к другой улице – Альт-Моабит…
– Черт ногу сломит… и назовут же по-нечеловечески… Одно слово – фашисты… – сплюнул в сердцах Тютин.
– Тише ты… – прицыкнул на него Аникин. – Ну, а дальше…
– Ну, а по ней, по этой Моабит, прямиком к Рейхстагу. Только через реку перейти… Она говорит, что все перекрестки на Инвалиден-штрассе хорошо укреплены. В угловом доме возле трамвая сидят артиллерийские наблюдатели, и еще «фаустники». Много «фаустников».
–
– Товарищ лейтенант, а спросите, коли нетрудно, у этой фрау, что за медведь на боку трамвая намалеван? – сунулся вдруг с вопросом Милютин. – Чудной какой-то, на задних лапах? Цирк, что ли?
Воронов перевел, а женщина посмотрела на солдат каким-то совсем другим, умиротворенным, человеческим взглядом и ответила. Когда она говорила, слабая улыбка коснулась уголков ее губ.
– Она говорит, что никакой это не цирк. Это герб Берлина: медведь на задних лапах…
XIV
Из-за угла здания, ведущего во двор, вдруг появился мальчик, в нахлобученной на самые глаза кепке и в полупальто из теплого сукна. Оно было явно ему на вырост. По виду ему было лет шесть- семь.
– Фу ты, черт… – вскинув винтовку от неожиданности, облегченно выдохнул Милютин. – Ведь чуть не взял грех на душу! Мальца чуть не прихлопнул!.. Куда несет тебя, едрить твою налево?! Тут стреляют!..
Ребенок, не обращая внимания на оглушительный вой реактивных снарядов, подошел к красноармейцу из артиллерийского расчета и что-то ему сказал. Парень, с сахарно-белыми белками глаз, выделявшимися на закопченном лице, сидел на корточках, прислонившись спиной к стене. Повернувшись к товарищам, он с улыбкой, хриплым голосом крикнул:
– Слышь, чего-то просит!
– Известно чего… – резонно ответил Латаный. – Жрать небось хочет…
– Brot![13] – жалостливо, но громким, пронзительно-писклявым голосом повторил мальчик, подойдя к следующему бойцу.
– Эй, малец! – крикнул долговязый артиллерист. – А ну, подь сюды. Комм… комм…
Он жестом поманил ребенка к себе, потом развязал свой мешок и достал оттуда продолговатую краюху черного хлеба. Отломив примерно треть, солдат протянул хлеб мальчику. Тот подскочил к долговязому, пока тот еще возился с мешком, и замер, завороженно глядя на хлеб в протянутой руке солдата. Он будто не верил своим глазам, не верил, что его не обманывают.
– Бери, не боись, фашистская мелюзга… – добродушно произнес долговязый, поднеся хлеб к самому