– Кто придумал такое название – совет старейшин? В лагере для стариков.
Беннет задумался на секунду, потом рассмеялся:
– Действительно, абсурд! А мы и не замечали. Вы остроумный человек, мистер Фомин. – И пояснил: – Этот совет – орган самоуправления, мы должны приучать подопечных к демократии.
– Стоит ли тратить силы? У них осталось не так много времени, чтобы использовать ваши уроки.
– Стоит! – решительно сказал Беннет. – Демократия – самодостаточная ценность. А кстати, как вам лагерь?
– Если смотреть, ни о чем не задумываясь, – все вокруг замечательно, торжество гуманизма.
– А если задуматься?
– Ужас.
– Вы, русские, сентиментальный народ, – усмехнулся Беннет. – Хотя, когда попадаете в ситуацию, из которой нет выхода, кроме работы, работаете не хуже других. Но, мистер Фомин, вы дали совершенно точное определение происходящему здесь: торжество гуманизма!
– Повесьте этот лозунг на лагерном кладбище.
– Мы воздвигнем его на месте штаба, когда умрет последний подопечный и лагерь сровняют с землей… А ну-ка подумайте: если человечество уподобить единому организму, кем были наши подопечные полвека назад, когда начиналась Контрацептивная война?
Я пожал плечами:
– Ну, террористами уж точно были не все.
– Эти люди были раковой опухолью, – сказал Беннет, – которая стремительно разрасталась. А то, что одни клетки опухоли вели себя активней, другие спокойней, для организма не имело значения. – Он задумался, потом продолжил: – Аналогия, конечно, условная, сейчас генная медицина не позволяет опухолям даже начинать развитие. Но мы говорим о прошлом. Подумайте, подумайте, какими средствами располагали тогда цивилизованные страны? Терапия была уже бессильна. Ни уговорами, ни помощью мы не могли остановить размножение отсталых народов, а значит, и порождаемый им терроризм. Мы могли сделать хирургическую операцию – испепелить всю их многомиллиардную массу ядерным оружием. Но такая операция погубила бы нас самих, на Земле вообще никакой жизни не осталось бы. Вы согласны со мной?
– Согласен.
– Если вы помните, – продолжал Беннет, – у нас на Западе тогда раздавались голоса, призывавшие к христианскому непротивлению. Это означало, что мы должны были позволить нынешним подопечным, в то время кипевшим яростью и молодой силой, победить нас. Но раковая опухоль не может победить, мистер Фомин! Она может только убить организм, на котором паразитирует, и вместе с ним погибнуть сама. Или вы думаете, что, уничтожив цивилизованный миллиард и размножившись миллиардов до пятнадцати, эти люди благоденствовали бы на завоеванной ими Земле? С их-то средневековым сознанием, порождающим нетерпимость, лишающим их способности к научно-техническому прогрессу?
– Не думаю, чтобы они благоденствовали.
– Они истребили бы сами себя, мистер Фомин! Если бы мы тогда позволили им победить, ни одной из этих мумий, которые вызывают у вас такую жалость, – Беннет кивнул, указывая за стекло машины, – давным-давно не было бы в живых. Они все погибли бы молодыми, и погибли в мучениях – в междоусобных войнах, от болезней, наконец – просто от голода, потому что не смогли бы себя даже прокормить. Подумайте об этом, и вы по-другому посмотрите на комфортабельные лагерные больницы и даже на лагерные кладбища… Да, мистер Фомин, мы действительно исцелились от всепланетного рака гуманнейшим способом. Мы только остановили размножение раковых клеток. И это было наилучшим решением для всех, в том числе и для них самих.
Беннет помолчал, потом спросил:
– Вам известно понятие – конец истории? Наши философы предсказали его добрых сто лет назад, в конце двадцатого века. Они напророчили, что история закончится с повсеместной победой демократии и свободного предпринимательства. Философам следовало добавить сюда еще и бессмертие, уже в то время было ясно, куда идет наука. Они не додумали, жизнь их поправила. И сейчас можно уверенно сказать: через несколько десятков лет, когда умрут последние подопечные, родившиеся перед самой войной, долгожданный конец истории, наконец, настанет. Собственно, он уже наступил для большинства бессмертных обитателей Земли. Как вы считаете, многие из них помнят об этих стариках, доживающих в протекторатах и лагерях?… Вот именно! В лучшем случае наши бессмертные краем уха слышали о том, что существуют спецслужбы ООН, нечто вроде санитаров или ассенизаторов, которые где-то за горизонтом цивилизованного мира все еще копаются в последних людских отбросах минувшего. Вас не шокирует такое сравнение, мистер Фомин?
– Ну, не знаю…
– А я горжусь своей службой, – сказал Беннет. – Кто-то напоследок должен сделать и такую работу. И я не огорчен тем, что какой-нибудь простой обыватель из Нью-Йорка, Токио, Москвы или Сантьяго о нас, бедных ассенизаторах, не думает. А просто живет – без всяких социальных, национальных, религиозных потрясений. Живет на мирной планете, с однородной правовой системой, с условными границами, со свободным перемещением людей, капиталов, потоков информации. Живет, почти не старея, не испытывая страха перед болезнями и смертью. Да, мистер Фомин, это – конец истории!
Встреча с советом старейшин не произвела на меня никакого впечатления. В небольшом зале несколько десятков стариков (кстати, показавшихся мне куда более моложавыми, чем те, что слонялись по лагерным улицам) по очереди что-то говорили Беннету. Разговор шел по-арабски. Беннет слушал автоматический перевод, прижимая к уху 'карманник', и через него отвечал старикам. Я тоже мог бы включить свой 'карманник', но мне было неинтересно.
Интересное началось после совета старейшин, когда мы вышли оттуда и Беннет внезапно предложил:
– Давайте, отпустим машину и вернемся пешком.
– Пешком, через лагерь?!
Беннет с любопытством, сверху вниз посмотрел на меня:
– Вы, кажется, боитесь, мистер Фомин?
– Не настолько, чтобы забыть о своих обязанностях. Если не ошибаюсь, я должен вас охранять? Где прикажете маршировать, впереди вас или сзади?
– Просто идите рядом. Но не забывайте поглядывать по сторонам.
И мы пошли. Никакого удовольствия от прогулки я, разумеется, не получал. То, что я испытывал, не хочется называть страхом, но мне определенно было не по себе. Одно дело проезжать по лагерным улицам в герметичной машине с непробиваемыми стеклами и совсем иное – шагать ничем не защищенным в потоке здешних обитателей. Мы с Беннетом были слишком заметны. Я физически чувствовал, как волна узнавания катится перед нами, заставляя стариков подопечных (и что они только шляются туда-сюда?), подобно теням, соскальзывать с нашего пути. Расступаясь, они подчеркнуто не смотрели в нашу сторону, и все-таки я кожей ощущал, как они наблюдают за нами. Я ловил их шелестящие, гаснущие с нашим приближением обрывки разговоров. Я вдыхал особенный запах лагеря, в котором тоскливая кислота старческого пота и легкая резь дезинфекции смешивались с ароматами цветочных посадок, пряными испарениями какой-то еды, горячим кофейным духом. Если история действительно кончалась, она кончалась этим странным запахом – обреченной, истекающей жизни.
Беннет шел сквозь толпу, закинув голову, уверенно, словно океанский лайнер, перед форштевнем которого сами собой расходятся плывущие по волнам щепки. А я ступал как по минному полю. Предчувствие, что мы обязательно нарвемся на крупную неприятность, не оставляло меня. И только когда Беннет, сокращая путь, свернул с оживленной улицы в безлюд ный сквер, я немного успокоился и расслабился. Как оказалось, напрасно.
Неприятность поджидала именно в сквере. Его пустынная аллея вывела нас на окруженную кустами площадку с пестрыми скамеечками. Если бы в лагере были дети, эта площадка служила бы им идеальным местом для игр. За неимением детей возле одной из скамеечек возились несколько стариков, то ли боровшихся друг с другом, то ли как раз и занятых неким подобием игры. И только приглядевшись, я с ужасом понял, что происходит: два старика душили третьего. Вернее, душил один, здоровенный старик,