норма обезболенной жизни (тут тебе и обезболенное лечение зубов, и обезболенные роды, и обезболенная смерть).

А героям Павлова, напротив, больно жить. Героям Павлова больно думать. В его прозе «у человека ничего, кроме жизни, нет…» И это написано сейчас, на излете XX века, когда именно жажда обладания всем не различает старика и юношу. Так и хочется сказать: всем, кроме жизни. Писатель уловил вечную нашу правду о жизни, ее последнюю трагическую глубину — русское понимание как малой идеальности реальной жизни, так и аскетической неизбежности реальной смерти. Капитан Хабаров в «Казенной сказке» служил добротно, совестливо, да не нажил ничего, кроме «понятия», что есть у них в роте только «одно лихо на всех». Потому и не увертывался от своей доли. Павловская большая «армейская тема» писалась совсем ни как социальная (социальные проблемы «разлагающейся армии», «дедовщины» и так далее были ловко описаны журналистами и комсомольцами), не могла она писаться и как героическая. Она у него именно страдательная, о человеке казенном. У него «армейское пространство» прежде всего пространство трагедийное, но только это и делает его значимым — со-ценностным и сo-измеримым со всякой иной «обширной жизнью». Жизнью народной. Не случайно прозаик говорит, что время повести «безвестное», хотя легко уловить, что перед нами «расцвет» и исход застойных лет. Он пишет о другой жизни, той, что «не перетекает по годам и годами не сотрясается. Время тут не приносит легких, быстрых перемен, а потому живут вовсе без него, разумея попросту, что всему свой черед. Что замешивается, про то узнают через века». Отказавшись от всякого современного интереса в «армейской теме», Павлов написал, по сути, сочинение типическое. В забытом Богом Карабасе «будни дышали кислыми щами и текли долго, тягостно, наплывая будто из глубокой старины» (не так ли можно сказать о тысячах российских провинциальных мест?). И место это, в котором отродясь не было ни домов, ни церквей, ни учреждений вырастает в символ нашей жизни — крайне скудной и внешне стесненной. Но не этой ли строгой жизнью жили и живут все те, у кого и занятия-то извечные, всегдашние: служить да работать в поте лица своего; у кого пайка — казенная и казенная пенсия, когда остается только один выбор, как у капитана Хабарова: «Поворачивать некуда, надо терпеть».

Повесть «Казенная сказка» — это совсем отдельный мир, обделенный мир, в который события, «преображающие жизнь» не дохаживали, а газеты все доходили прошлогодние. Тут и неважно совсем какова их «прошлогодность», — просто в пространстве ротной жизни на Карабасе никакая газетная злободневность и актуальность невозможна и не нужна. Газеты тут читают не для того, чтобы новости да сплетни узнавать, но чтобы потосковать, «жалея позабыть» о другой, нездешней жизни. Словно есть где-то вольная и сытная жизнь, словно живут где-то все сплошь красивые и здоровые люди. Радостные… Газеты «выдавливали у ротных слезу». Газеты вновь поднимали с самого донышка души притихшую было тоску, как например, у капитана Хабарова. Его большая, неизбывная тоска — «чтобы всем была от его жизни польза».

«Казенная сказка» — произведение в творчестве писателя центральное, вобравшее в себя все то, что позже — в «Степной книге», в «Соборных рассказах», в «Деле Матюшина» — будет прописано в деталях. Словно в «Сказке» той вся художественная сила писателя явила себя в самом насыщенном, настоянном виде. Образ самого капитана Ивана Яковлевича Хабарова, такой живой и теплый, безусловно, принадлежит к образам классическим, потому как в его индивидуальности столько общего, что мы такими вот героями всегда и меряем свою национальную жизнь — как пушкинским комендантом крепости Иваном Кузмичем Мироновым, как толстовским Платоном Каратаевым, как солженицынским Иваном Денисовичем, беловским Иваном Африкановичем, распутинской Марией. Яркость их натуры тончайшим образом запечатлевается и в особой их «безликости», «всеобщности» — так в церкви миропомазание налагает особую печать на все без исключения лица. Так «солдатские черты делали его (капитана — К.К.) безликим, сравнимым разве что с миллионом ему подобных служак. Однако этот миллион образовывал гущу народа, в которой исчезает всякий отдельный человек». Хабаров от простых людей родился и «назван был как проще», и замешался он в гуще народной «будто комком». Да и солдаты (как, впрочем, и охраняемые ими зэки) были для капитана простыми душами. И за это право говорить в своем творчестве о простых душах Олег Павлов должен сегодня бороться.

Всякий писатель, самоопределяющий себя в литературе, непременно соотносит себя и с литературной (реже с философской, но чаще с религиозной) традицией. И это правда, что выдумать «свою религию» и «свою науку» сегодня сподручнее и легче, чем прилепиться к традиции собственной культуры, философии, веры. Нынешний писатель, в сущности, обладает явными признаками сектантского сознания — отсюда даже и «свой народец». Олег Павлов, напротив, катастрофически не вписывается в ряды литературных сектактов — с их душной свободой и зловонным народцем. Он — писатель большого простора, большого народа, большой литературной традиции, осознанием себя внутри которой стала его статья «Метафизика русской прозы» с ее центральной идеей, «что есть в искусстве истинный порядок».

Звонких и экстравагантных высказываний в адрес русской литературы за последние годы появилось немало. И одно из них устойчиво-отрицательное, которое в целом можно сформулировать так: претензии русской литературы быть чем-то большим, чем литература, стремление ее занимать ведущее положение в жизни окончательно рухнули, что нельзя не оценивать как явление положительное. Тут верно, пожалуй, лишь это — время так изменило свой облик, что именно существенные «положительные принципы» русской литературы оказались на обочине культуры, тогда как центр заняли писатели иного склада, которым сладко себя чувствовать кумирами. Как В. Пелевину — кумиром молодежи, как авторам книжных серий — кумирами улицы. Но все же я склонна утверждать, что и в нынешней литературе есть «сохраненные начала», пусть и видоизмененные, но не искажающие облика русской литературы. Сам «русский культурный тип» определен Олегом Павловым достаточно ясно — как самобытный творческий мир, связанный «воедино историческим родством с русской верой, культурой, наконец, с жизнью».

Легче всего, конечно же, заметить в литературе сегодняшней именно искривления, так как они пронзили буквально все: язык и стиль, писательское сознание и смысл творчества. Просто вопиет о себе колоссальный разрыв эстетики (с бесконечной погоней за новизной стиля, где каждый оттеночек, каждый извив и приемчик разглядывается критиками в лупу) с действительно реальной жизнью и реальным человеком вместо измышленного «своего народца». А между тем именно тип описания русской литературой русской жизни и составлял ее особенность — ту особенность, которая создавала впечатление, что литература и есть сама русская жизнь, вплоть до крайнего, парадоксального подчеркивания (например В.В.Розановым) этого ее качества: ««литература», которая была «смертью своего отечества». Этого ни единому историку никогда не могло вообразиться. Но между тем совершенно реальна эта особенность, что «ни одной поломки корабля» и «порчи машины» нельзя указать без ее «литературного источника». Тут, в этой крайности, конечности вывода, и есть та правда о типе русской литературы, которую только и можно или принять, или категорически не принимать как это делал, в частности, Абрам Терц в сочинении «Кошкин дом», для которого русская литература есть «испарения вредоносных вымыслов»: «А чем же еще прикажете ее считать, всю эту русскую литературу, с ее научениями что делать и как жить не по лжи?.. Но если говорить серьезно, то главное у них — разнузданное воображение. И в результате Россия — воображаемая страна… Какая еще страна так зависела от изящной словесности?… Несчастные, в сущности, люди, живущие иллюзиями. Стоит о них подумать, так душа разрывается от жалости, любви, презрения, страха и негодования. А страна, где так чтили и чтут писателей, разваливается. Писатели приучили страну жить выдуманною жизнью, не считаясь с реальностью». Вся сила данного высказывания-отрицания опять-таки только подтверждает реальное наличие в русской литературе некоторых таких качеств, что позволяют нам делать с литературы тот же спрос, что и с жизни. Мы и назовем это качество: стремление к подлинности. Какой подлинности? На этот вопрос мы ответим словами А. И. Солженицына, в которых отразилась устойчивая догма русской литературы (ее неискаженного типа): это «требование всей правды». Павловские герои — персоны, совершенно противоположные обитателям Кошкиного дома. «Страдание, — говорит прозаик, — если оно одно на всех, обостряет национальное самосознание, усиливает в народе именно общее, то есть национальные черты. Страдальческий опыт — вот что фундаментирует и питает наши национальные чувства. Мы обособились от мира, загородились от него своим страдальческим опытом. Литература же делит страдания со своим народом, наполняется его чертами, как бы воспалены они ни были» («Метафизика русской прозы»). И вообще здесь перед нами прямо стоит тот вопрос, на который

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату