они кинутся на своих пленителей и сметут их, как пыль, голыми руками… но только кто-то должен им это приказать.
Эллен взглянула на Глоринделя. Он смотрел на своих эльфов, и по его лицу блуждала смутная, то ли пьяная, то ли горькая улыбка, какой Эллен прежде никогда не видела.
Сколько еще ваших улыбок я не видела, господин Глориндель?
– Убирайся с дороги, некромант, – сказал Глориндель, вытягивая меч. – А то ведь пришибу ненароком… неминуемо пришибу.
– Постой, что ты делаешь?! – недоуменно крикнул Эр-Дьятис, хватая лошадь эльфа под уздцы. – Ты должен…
– Я никому ничего не должен, – раздельно произнес Глориндель.
Клинок его меча сверкнул в ослепительном сиянии, затопившем мир, описал в воздухе полукруг и замер перед толпой эльфов. Сейчас они принадлежали ему.
Словно подтверждая свои права, он что-то закричал им на эльфийском.
Тогда Эллен повернулась – мимо согнувшейся в седле Рослин, выхватывающего клинок Натана, мимо Эр-Дьятиса, что-то яростно кричавшего им сквозь вой и рев многотысячной толпы, – и увидела, что алая рана на теле белого сияния исчезла.
«Я люблю всех вас», – подумала Эллен.
И не важно, почему они сделали это, думала она, глядя, как вздымается, пенится и обрушивается на бурое пятно желтая волна. Тьма или безумие, самолюбие или честь – все равно, как это называть.
И не важно, что скажет мне Глориндель, что ему скажет Натан, что Натану скажет леди Рослин и что скажу леди Рослин я, когда закончится этот день, последний день нашего пути.
И не важно, останется ли жив к концу этого дня хоть кто-то из нас, думала Эллен, поднимая коня на дыбы над головой бросившегося к ней тальварда.
Все это не имеет никакого значения, думала она, потому что, если мы выживем, если мы скажем, если мы сможем, – я теперь буду знать зачем.