самом деле походило на нимб, в ворота Мансуры въезжал король Людовик. Карл ясно видел его лицо: строгое, неподвижное, с той тихой скорбью, что была так свойственна этому лицу и временами придавала ему сходство с ликами святых на иконах. Трудно было поверить, что это тот самый человек, который смущенно глядел на Карла всего час назад и спрашивал, правильно ли он поступает, и — вопрос повис непроизнесенным между ними, но Карл знал, что Людовик хотел об этом спросить, — одобрила ли бы его решение матушка. Ныне это уже не имело значения. Король ворвался в Мансуру, ведя за собой пехоту, которую все-таки успели переправить через канал, — сарацины, расставив ловушку горячему Роберу, сами же в нее и попались, забыв, что следом за убитыми крестоносцами придут другие. И вновь они схлестнулись в схватке, еще более свирепой, чем та, от которой только что горели узкие улочки Мансуры; и еще больше пролилось крови, потому что теперь пешие шли против пеших, и ни тем ни другим нечего было терять. Весть о смерти королевского брата уже разнеслась по войску и придала неистовость отчаяния христианам. Карл, пошатываясь, поднялся на ноги, нашарил свой меч, который сам не помня как уронил наземь, бросаясь к Роберу. Людовика он больше не видел — его скрыла битва. Но это и не имело значения. Карл с трудом поднял отяжелевший меч и, сказав одними губами: «Господь прими твою душу, возлюбленный брат мой», принялся мстить.
Мансура, или, как называли ее мусульмане — Эль-Мансура, означает «победа». Имя это было пророческим в большей мере, чем могло казаться ступившим в нее завоевателям. Ибо место, названное победой на языке мусульман, лишь мусульманам могло ее принести, независимо от того, кто был разбит, а кто взял верх. В той битве при Мансуре осенью года 1249-го от Рождества Христова крестоносцы наголову разбили войско султана Факр эдДина, а сам султан был убит, как утверждали затем, Робером Артуа, братом короля Людовика. Правда ли то была, разбирать не стали: Робер был славным воином, и никто не решился оспаривать его посмертное право именоваться героем. Даже то, что его неудержимая и бессмысленная атака на Мансуру едва не привела к провалу всего наступления, и лишь своевременное появление короля с пехотой спасло положение, чуть не ставшее безысходным, — даже это не омрачило память Робера. Его похоронили недалеко от канала с такими почестями, будто именно его действия и его гибель принесли крестоносцам победу; и Людовик долго молился, яростно сжав руки против сердца и стоя на коленях перед могилой. А потом они втроем — он, Альфонс и Карл — закидали могилу сухой землей, смешанной с песком, сложили на могильном холме доспехи Робера и его оружие и в полном молчании сопровождавшей их свиты вернулись в крепость, о стены которой жесткий ветер пустыни продолжал разбивать колючие волны песка.
Канал Ашмун был форсирован, Мансура была взята, сарацины были разгромлены и изгнаны прочь. И это стало началом конца крестового похода короля Людовика.
Карл одним из первых понял это, хотя никогда не отличался особенной проницательностью. Рассуждать, размышлять, делать выводы и лукавить — то было излюбленным делом Альфонса, и порой Луи походил на него в этом. Карлу же ближе была манера Робера — он мыслил не умом, но сердцем, хотя и не так, как Робер, и уж точно не так, как Людовик. Однако он всегда сознавал положение дел столь же ясно, как и его старшие братья, хотя почти никогда не мог дать своим впечатлениям разумного объяснения. Он знал, что следует просто выждать время, когда боролся со своими прованскими баронами, — и утихомирятся сами; он знал, что надо с улыбкой поддакивать Беатрисе и потакать ее глупым, но безвредным капризам, дабы сохранить мир в их семье и спальне; он знал, что, не в силах понять своего брата Людовика, должен лишь повиноваться ему и никогда не показывать ему своей на него досады. Это умение
Но до того дня, когда он смог надеть на хорошенькую пустую головку своей манерной супруги золотую корону, были еще годы и годы — а пока что он
Он думал сперва, что это ощущение вызвано смертью Робера, которую Карл неожиданно для себя переживал очень тяжело. Он не задумывался прежде, что из троих его братьев именно с Робером у него было больше всего общего, хоть Карл не раз и посмеивался над его грубостью и простоватостью, столь неуместной для члена королевской фамилии. Впрочем, Людовик тоже весь целиком состоял из таких неуместностей, и однако же это ничего не меняло: он был хорошим королем, и братом тоже не самым плохим. Он убивался по Роберу тоже, но как-то недолго и, как казалось Карлу, недостаточно глубоко. Разумеется, заупокойные молебны по почившему родичу король велел служить трижды на дню — но точно так же он чествовал и память прочих воинов, полегших в битве на канале Ашмун. Карл ощущал еще большую отчужденность от Людовика, когда думал об этом — он горевал и хотел, чтобы все разделяли его горе, иначе оно казалось ему недостаточно полным. Даже Альфонс, всегда отличавшийся завидным хладнокровием, тосковал по шумному и говорливому Роберу больше, чем Луи.
А впрочем, быть может, Луи тосковал тоже, просто ему некогда было подумать об этом.
Вскоре после победы в Мансуру пришла болезнь. Крестоносцы страдали от нее и раньше — долгий переход по пустыне, отсутствие хорошей пищи, свежих фруктов и овощей, гниение продовольствия, взятого еще из Дамьетты два месяца назад, — все это не способствовало крепости здоровья рыцарей, и после взятия Мансуры положение только ухудшилось. В считанные недели лагерь крестоносцев превратился в лазарет, и стонущих, страдающих, болезненно ковыляющих по улицам людей стало едва ли не больше, чем тех, кто смотрел на них с отвращением и жалостью. Армейские лекари не справлялись с таким числом больных и вскоре заболевали сами. Мор распространялся с пугающей быстротой, заболели епископ Шартрский, Жуанвиль, а потом и сам Людовик. Правда, хворь донимала его не так сильно, и он остался на ногах, но Карл знал, что тело его страдает. И отчего-то Карл не испытывал облегчения, а лишь становился злее, сознавая, что эти физические страдания Людовику как будто бы даже приятны. В один из дней, когда Карл сумел раздобыть лишние полунции изюму и принес его брату, зная, что потребление фруктов облегчает болезнь, Людовик лишь взглянул на него, оторвавшись от чтения псалтири, и улыбнулся обветренными, истончившимися губами, как-то чужеродно смотревшимися на его бледном лице. А потом сказал, что страдания его вполне терпимы, так что пусть Карл отдаст этот изюм тем, кто страждет сильнее него, Людовика. Карл вышел за порог и в молчаливом бешенстве высыпал изюм в окно.
Воистину, этому блаженному безумцу попросту нравилось страдать!
Вскоре Карл, однако, пожалел о своей вспышке, потому что буквально через несколько дней стала очевидна нехватка продовольствия. Хлеб и овес для лошадей стали выдавать на главной улице Мансуры, и очереди за ними растянулись от края до края крепостной стены. Лишь уважение воинов к королю, а в большей мере — их изможденность голодом, жарой и болезнью предотвратили драки и мародерства, которые вспыхнули было, но тут же были жестоко подавлены и прекратились. Зиму завоеватели Мансуры встретили в болезнях и голоде, менее всего на свете помышляя о дальнейшем продвижении на Каир — тут только бы выдержать, только б не сдохнуть как собака на обетованной этой земле. Некоторые рвались в бой, но потому лишь, что не хотели умирать в своих грязных, изъеденных вшами постелях под мусульманским солнцем. Да и таких было меньшинство.
Тогда-то Карл впервые понял, что вот он — конец. Тоска по Роберу уже стала менее острой, но к ней вдруг — совершенно неожиданно для него — присоединилась тоска по Беатрисе, оставшейся в Дамьетте вместе с Маргаритой, и, уж совсем неожиданно, грусть от разлуки с маленьким сыном, оставленным во Франции. Карл подумал, есть ли вероятность того, что Беатриса сейчас беременна и родит в Дамьетте. Такая возможность была, и Карл во внезапном порыве вдруг встал на колени и горячо взмолился, чтобы так оно и было. И именно это горячее, нестерпимое желание взять на руки свое дитя, посмотреть в его сморщенное спящее личико, безмятежное, лишенное печати тех тревог и страданий, на которые обрек себя его отец и его народ — именно это желание сказало Карлу, что дело их проиграно. Ибо горек тот день, когда славному и отважному рыцарю, каким был Карл, приходит блажь подержать на руках свое дитя. Рыцарь — не женщина, и иными, суровыми радостями должно ему выстилать свой путь. От желания покоя и мира веяло тленом.
Карла обеспокоило это чувство, и он сказал о нем исповеднику — потому лишь, что привык говорить исповеднику обо всем, что его тревожило, будь то данная в сердцах клятва или беременность от него дворовой прачки. Тот ответил в духе Луи, что не след сомневаться, что след терпеть, — но Карл довольно этого наслушался от своего брата. Его охватила жажда действия, столь неудержимая, сколь и бессмысленная в данных обстоятельствах. Он явился к Людовику и потребовал дать ему дело. Тот