можно быть такой дурой! Вы еще хуже, чем Беатриса, та хоть на месте сидит! Сами и принесите этот ваш чертов обет, на черта вам сдался Людовик?!
— Он меня не отпустит одну. Вы же знаете… какой он своенравный. Он ни за что меня не отпустит, если я дам обет без его ведома. Вы же его знаете, Шарло!
«О да, я его знаю», — подумал Карл, глядя в ее огромное лицо, ничего для него не значившее. Он вжимал ее в мокрую от соленой воды стену, и ее юбка липла к его ногам, но он этого не чувствовал, потому что и сам вымок до нитки. Как она сказала сейчас про Людовика… «своенравный»? Глупая, глупая женщина, сумасшедшая женщина, такая же безрассудная, как ее муж. Карл выпустил плечи Маргариты, взял ее холодное лицо в ладони и вжался в ее такие же холодные, соленые губы своими губами. Она вздрогнула всем телом под его горячей грудью, вдавившей ее в раскачивающуюся стену. Мир шатался, ревел, рушился вокруг них. Карл не знал, зачем это сделал.
Когда он отпустил ее, она так и осталась стоять у стены. Карл отступил от Маргариты и, потянувшись, толкнул ладонью люк.
— Я пойду вперед, — сказал он. — Вы за мной. Я подам вам руку.
Она взглянула ему в глаза, почти такая же красивая в этот миг, как восемнадцать лет назад, когда он впервые увидел ее в Сансе, невестой своего старшего брата.
Шторм бушевал всю ночь. К утру море успокоилось, и белые перистые облака, затянувшие предрассветное небо от края до края, были похожи одновременно и на ножи, и на склонившиеся к земле травы, что накануне сенокоса волнами гонит по полю ветер.
Часть четвертая
Глава тринадцатая
Памятной весной, когда король Людовик возвратился на родину, покинутую шесть лет тому назад, народ Франции ликовал. Оно и неудивительно, ведь народ без своего короля — это как семейство на десять ртов, лишившееся кормильца. Даже если ко ртам прилагаются руки, способные добывать хлеб, то все равно должен стоять над ними кто-то, кто скажет, где и как этот хлеб добыть, тот, кто решит, кому сколько хлеба сегодня положено, и тот, кто помирит, когда чада его станут драться за лишние крохи. Королева Бланка по мере сил своих выполняла монарший долг, но влияние ее теперь уже было не то, что во времена ее первого регентства, и распространялось не далее королевского домена. Что же до Анжу, Невера, Шампани, Бургундии, Артуа, не говоря уж о далеких Тулузе, Беарне и Провансе, то там королевской власти было отныне столько же, сколько и короля. То бишь — не было вовсе.
Оттого и радовался простой люд, когда возлюбленный его Людовик наконец высадился в Салене и двинулся к Парижу. И как шесть лет назад народ провожал своего короля на крестовый поход, так теперь и встречал его, возвратившегося, пережившего множество бедствий и потрясений, но счастливо избегнувшего опасности и готового вновь расточать над истомившейся своею страной милосердие и справедливость. Люди толпами валили туда, где шло поредевшее, потрепанное, но все еще большое и устрашающе сильное войско крестоносцев. Криками, песнями и слезами приветствовал простой люд это шествие и отчаянно вытягивал шеи, налегая на плечи впереди стоящих, чтоб хоть краешком глаза разглядеть короля, ехавшего, ввиду общеизвестной его скромности, вместе со своим войском, среди преданных вассалов и друзей, прошедших с ним тяжкий путь от начала и до конца.
Многие, возвращаясь домой, рассказывали домашним, что видели короля своими глазами — он проехал от них на расстоянии вытянутой руки. Для пущей убедительности одни описывали его сверкавшие на солнце золотые доспехи, другие — светлую и радостную улыбку, которой он одарял всякого, с кем встречался глазами, третьи — его величественного скакуна, белого, как свет Божий, четвертые — роскошь его парчовой мантии, расшитой золотыми лилиями и струившейся по крупу коня его чуть не до самой земли. Слушавшие верили и плакали, как дети, дождавшиеся возвращения любимого отца. Рассказывавшие верили тоже, ибо нет такой легенды, которая не крепла бы и не обретала вид непреложной истины в устах тех, кому хочется, чтобы она была правдой.
В то самое время, когда повидавшие короля счастливцы делились своею радостью со всяким, кто желал их слушать, по дороге из Реймса в Лан ехали двое путников, вряд ли способных привлечь внимание скучающего зеваки. Один из них был невелик ростом и неширок в плечах, но умел держать узду крепкой и твердой рукой; был он черноволос, лицо его не было ни красивым, ни безобразным, и лишь умные, цепкие и внимательные глаза с тихой искоркой врожденного веселья оживляли это лицо и притягивали к нему взгляды. Эти глаза, да ямочки в уголках губ, выдавали в путнике весельчака и, может быть, даже язву, всегда готового посмеяться. Но также ясно было, что присутствие его спутника не позволяет не то что смеху, а даже слабой улыбке мелькнуть на его лице.
Спутником этого человека был мужчина лет на десять старше, еще молодой, но уже усталый и сгорбленный, с потухшим, холодным взглядом. На нем не было золоченых доспехов — лишь старомодная кольчуга из мелких звеньев, надетая под котту. Не было на нем и парчовой мантии — только шерстяной плащ, темносиний, как и большая часть его платья. Конь под путником был не белый, а гнедой, тихий и смирный, не рвавшийся в галоп, и покорно приноравливавшийся к задумчивому, неспешному шагу, задаваемому ему седоком. На лице у этого человека не было радости — лишь отпечаток тяжких и темных дум, мучивших его по ночам и не отпускавших при свете дня.
Этот мрачный путник называл своего товарища Жаном, а тот в ответ величал его монсеньором, но с легкой ноткой неудовольствия, видимо, досадуя оттого, что не может обращаться к этому человеку так, как привык.
Дорога на Лан в те дни была непривычно свободна и даже пустынна. Все, кто мог оставить ненадолго дом и дела, ушли на юг, поглядеть на короля. Тот следовал в Париж немного иным путем, а не так, как покинул город шесть лет назад, — юго-западнее, через Сен-Жиль, Иссуар, Сен-Пурсен и Бурж. Никому и в голову не пришло бы, что король может очутиться в Шампани, следуя через Суассон и Реймс к Лану, а оттуда — к самой границе с графством Геннегау. Это было севернее Парижа и даже не по пути — что было делать там королю? Даже и подумать смешно.
Из всех простолюдинов, радовавшихся возвращению короля, более всех в те дни ликовали портные, цветочники и держатели постоялых дворов. Ибо праздничные одежды и цветочные гирлянды стали теперь чуть не самым ходовым товаром у тех, кто отправлялся Людовику навстречу (а отправлялись, как уже было сказано, все, кто только мог), и всей этой толпе разодетых и расцвеченных зевак следовало где-нибудь разместиться. Таверны, трактиры и гостиницы были забиты до отказа, и доходило до того, что славным крестоносцам, возвращавшимся на родную землю, самим негде было голову преклонить, потому что всякое ложе, всякий тюфяк и всякое местечко в сарае было уже занято теми, кто шел их встречать. Все это порождало сумятицу, толчею и неразбериху, а порой и кровопролитные ссоры, которые наверняка не порадовали бы короля, узнай он, что из-за него поднялась такая кутерьма.
Однако под Ланом было не так. Под Ланом дороги, гостиницы и дома пустовали: все из Лана ушли на юг. Потомуто ланские трактирщики с ног сбивались, зазывая к себе редких постояльцев, и были как никогда внимательны и услужливы с каждым, а местные завсегдатаи, те, кто остались дома, радостно встречали незнакомцев и жадно слушали их рассказы о радостном празднестве, растянувшемся от южного берега Франции до самого Венсенна.
Так было и в трактире «Меч и молот», куда заглянули двое вышеописанных путников, двигавшихся к границе Геннегау. С виду это были ну в точности крестоносцы, шедшие домой, и к ним тотчас же пристали с расспросами. Однако тот, которого звали Жан, ответил, что вовсе они не крестоносцы, а всего лишь беарнские рыцари, несколько лет путешествовавшие по Испании и теперь следующие по делам в Брабант. Черноволосый, носатый Жан вполне походил на беарнца, чего, правда, нельзя было сказать о его белокуром