Нет, он не чувствовал вины от того, что сделал тогда на турнире. Смятение, горечь, злость – да, но не вину. Он и теперь бы поступил точно так же – даже зная, то воспоследует. Да и тогда знал, на самом-то деле – это было так предсказуемо. Только вот он ждал – почти надеялся, – что теперь каждый встречный станет плевать в него, едва завидев. Надеялся, потому что это было бы куда как лучше молчаливого сочувствия, которое он ощущал в Балендоре, когда Лукас из Джейдри хлестал его по щекам, и в лагере, у костра, когда он снова отхлестал его, на сей раз – словами, и это почему-то было хуже… Не могло, просто не могло, некуда уж хуже – а всё равно было.
Потом, уже под утро, проснувшись с куда более ясной после лекарских трав головой, Марвин лежал на спине, глядя на мутный свет под куполом палатки, и думал, что, может быть, было бы лучше, если бы Лукас выполнил вчера свою угрозу и в самом деле высек его – там, на глазах у всех… Было бы лучше, потому что это опозорило бы его куда сильнее, чем самого Марвина – так же, как Марвина опозорил удар в спину, который он нанёс. Кажется, Лукас понимал это – и потому ограничился прилюдной угрозой, которую так и не воплотил, оставшись чистым и вновь облив грязью Марвина. Он думал об этом и чувствовал, как сотни игл впиваются в глаза, горло, сердце, – это было невыносимо.
«Как же он делает это, – бессильно думал Марвин, – как? Почему каждый новый его поступок оставляет меня в дураках?»
И вот теперь ещё одна, не менее унизительная милость. В которой наверняка крылся подвох – но, Ледоруб его раздери, какой?! Лукас говорил об остатках чести, улыбаясь – как же Марвин успел возненавидеть эту улыбку! Ясную, светлую, почти мальчишескую, мигом сбрасывавшую ему десяток лет, такую обезоруживающую, и такую безжалостную при этом. Я всё о тебе знаю, говорила эта улыбка. Я знаю, что ты думаешь, знаю, что ты сделаешь. И мне нравится за тобой наблюдать, убеждаясь в этом. «Проклятье, – думал Марвин, – будто он – посетитель зверинца, а я – диковинный зверь за решёткой. И я могу сколько угодно бесноваться и кидаться на прутья, но не смогу сжать зубы на его горле, а он будет всё так же улыбаться, скрестив руки на груди, и что-то не понятное мне будет гулять в его глазах…»
Когда Марвин впервые вышел из палатки сам – свободный в действиях, но связанный данным словом, – рядом никого не оказалось. Пара солдат резалась в кости чуть в стороне, ещё один валялся на земле у костра. Среди них не было свидетелей его вчерашнего унижения, и в сторону Марвина никто не посмотрел.
«Я ведь внешне ничем не отличаюсь от них», – подумал он.
Ну да, почти ничем. Не считая того, что он безоружен.
Стояла хорошая погода, а Марвин изголодался по свежему воздуху и решил побродить по лагерю – благо это ему не возбранялось. В глубине души он боялся наткнуться на кого-то из вчерашних рыцарей, а то и на самого Лукаса, но устоять перед соблазном не сумел. Поэтому бродил – и смотрел, и запоминал всё, что мог. Конюшни располагались в центральной части лагеря: открытые, хорошо охраняемые. Марвин осмотрел их, пересчитал лошадей, оценив на глаз их выносливость и степень усталости, и с сожалением был вынужден признать, что вряд ли ему удастся украсть одну из них. Он с горечью вспоминал собственного боевого коня, убитого под ним на Плешивом поле. Несчастному животному вспороли живот, а Марвин даже не смог его добить, потому что через минуту добили его самого.
Впрочем, судя по воздуху, мягкому и куда более тёплому, чем несколько дней назад, они продвинулись на юг, в тылы королевской армии. Стало быть, где-то неподалёку должны быть свои. Можно и пешком добраться…
Так что, Марвин из Фостейна, ты всё-таки сбежишь?
«Конечно, сбегу, сегодня же», – ответил Марвин сам себе, но почему-то эта мысль была неприятной. Ему ещё не приходилось нарушать данное слово… но приходилось бить в спину честно победившего противника – а это не одно ли и то же?
Нет, проклятье, нет. Не в этом дело. Тогда он просто не думал, что делает. У него не было времени думать о чём-то другом, кроме невозможности и невыносимости поражения. Знать бы тогда, что есть куда более невыносимые вещи…
Или всё-таки нет?
Но теперь у него было слишком много времени для раздумий, и он не смог бы оправдаться даже перед собой. Это с одной стороны. А с другой – когда ты в плену, что может быть естественнее желания сбежать?
Разве что желание побеждать. Всегда побеждать. Всё равно, как.
– Эй, парень, глотнуть не хочешь?
Он с трудом удержал дрожь, обернулся. На земле, скрестив ноги и протягивая фляжку, сидел старый солдат. Марвин был уверен, что прежде не видел его. Поколебавшись, он сел рядом, принял предлагаемое, благодарно кивнул, отпил. Он не принимал спиртного уже два месяца и неожиданно закашлялся, когда неимоверно крепкая брага полилась в горло. Солдат засмеялся, похлопал его по спине.
– Что, крепковато для такого щенка? – дружелюбно сказал он.
По спине Марвина прошёл мороз.
Да нет, тут же понял он, этот старик никогда не слыхал о Щенке из Балендора. А слово это сейчас проговорил едва ли не любя – так дед мог бы говорить о своём внуке.
– У меня самая крепкая брага в здешних местах, – похвастался он. – Я сам с Большого Пальца, а всем ведомо – чем злей морозы, тем крепче самогон! – он довольно засмеялся, отобрал у Марвина флягу, глотнул. Потом пожаловался: – А про меня забыли все. Как разорили ту деревеньку близ Плешивого поля, местного дрянного винца набрали – уже не нужен им самогон старого Дилена. А то всё бегали! – он обиженно засопел. – Щенки! Все как есть щенки! Хочешь ещё глотнуть?
– Давай! – решился Марвин. На сей раз пошло лучше, и он долго не отрывался от фляги. Старый Дилен наблюдал за ним с видимым удовольствием, потом кивнул.
– Молодец! Поспешил я тебя щенком обозвать, прости старика. А чего ты помятый-то такой? И меч твой где? Что, на Плешивом раздели?
Марвин глубоко вздохнул.
– Я ранен был. Думал, совсем подохну.
– Ну! А мародёры Попрошайкины за мертвяка приняли, да?