Этот мощный, ошеломляющий образ преследовал меня еще долго после того, как я закрыл книгу и поставил ее на полку. Отрубленная голова Марии-Антуанетты, извлеченная из общей ямы с человеческими останками. В трех коротких фразах Шатобриан охватил двадцать шесть лет. Он проходит путь от плоти к праху, от пряной жизни к анонимной яме, а в зияющем промежутке уместился опыт целого поколения, неназванные годы террора, жестокости и безумия. Эти слова ошеломили и тронули меня так, как не трогали никакие другие за последние полтора года. А спустя три дня пришло письмо от Алекса с предложением перевести книгу. Случайное совпадение? Ну, разумеется. Но в тот момент мне показалось, что это результат моего желания – письмо как бы сформулировало мысль, которую сам я не додумал до конца. Вообще-то я не из тех, кто верит в подобную чепуху. Но когда ты живешь, как рак-отшельник, ни о чем не зная, начинает меняться угол зрения. Обратите внимание, на письме стояла дата «девятое», а пришло оно через три дня, двенадцатого. Это значит, что когда Алекс в Нью-Йорке писал мне про эту книгу, я держал ее в руках в своем вермонтском доме. Я не хочу преувеличивать значение такой связи, но тогда я увидел в этом знак. Как будто я, сам того не зная, попросил о чем-то, и вдруг мое желание сбылось.
Так я снова засел за работу. Я забыл про Гектора Манна и, переключившись на Шатобриана, ушел с головой в необъятную хронику жизни, не имевшей никакого отношения к моей собственной. Это-то мне больше всего и нравилось: дистанция между мной и тем, что я делал. Хорошо было на год устроить привал в Америке двадцатых; еще лучше было окопаться во Франции восемнадцатого-девятнадцатого веков. Мою вермонтскую горушку заваливал снег, но я этого почти не замечал. В это время я был в Сен-Мало и Париже, Огайо и Флориде, в Англии, Риме и Берлине. Работа в основном была механическая, поскольку я был рабом текста, а не создателем, и от меня не требовалось той энергии, которую я вложил в написание «Безмолвного мира». Перевод чем-то напоминает работу кочегара. Зачерпнул угля, швырнул в топку. Каждый уголек – слово, полная лопата – фраза. Если у тебя сильная спина и ты способен по восемь-десять часов махать лопатой, огонь будет что надо. Мне предстояло перекидать около миллиона слов, и я был готов трудиться в поте лица, даже если при этом я спалю дом.
В свою первую зиму я почти не выходил. Раз в десять дней я выбирался в торговый центр «Гранд- Юнион» в Брэттлборо за продуктами, но это было единственное нарушение режима, которое я себе позволял. До Брэттлборо было далековато, но я решил, что лучше проехать лишних двадцать миль, чем столкнуться с кем-то из знакомых. Хэмптонская братия отоваривалась в другом «Гранд-Юнионе», к северу от кампуса, и шансы, что кого-то занесет в Брэттлборо, были малы. Но не равны нулю. В конце концов, несмотря на все мои предосторожности, эта стратегия вышла мне боком. Однажды в марте, в шестом отсеке, где я загружал тележку туалетной бумагой, меня взяли в клещи Грег и Мэри Теллефсон. Последовало приглашение на ужин, и, хотя я всячески увиливал, Мэри переносила дату до тех пор, пока я не исчерпал все воображаемые отговорки. Через двенадцать дней после нашей случайной встречи в магазине я подъехал к их дому на территории кампуса, немного на отшибе, всего в миле от того места, где я жил с Хелен и мальчиками. Если бы меня встретили только хозяева, это испытание я бы, пожалуй, еще выдержал, но Грег с Мэри пригласили двадцать человек гостей, а к такому нашествию я не был готов. Само собой, все были дружелюбны, и, наверно, большинство радо было меня видеть, но мне было неловко, я чувствовал себя не в своей тарелке и говорил невпопад. Я был не в курсе местных сплетен. Все почему-то решили, что мне хочется узнать про последние интриги и скандалы, про разводы и внебрачные романы, про служебные повышения и факультетские раздоры, но все это вызывало у меня смертную скуку. Я отходил в сторонку и через минуту оказывался в окружении новой группы, обсуждающей другую тему в тех же выражениях. Все были достаточно тактичны, чтобы не упоминать Хелен (для этого в академической среде люди слишком хорошо воспитаны), темы же были вполне нейтральные: телевизионные новости, политика, спорт. Я слушал и ничего не понимал. Больше года я не читал газет, и для меня все это было китайской грамотой.
В начале вечеринки все толпились на первом этаже, переходили из комнаты в комнату, сбивались в кучки на короткое время и разбредались, чтобы сбиться в новые кучки. Из гостиной я ушел в столовую, оттуда в кухню, затем в кабинет, но в конце концов меня отловил Грег и сунул мне в руку виски с содовой. Я машинально взял стакан и – сказались нервы и напряжение – осушил его чуть не залпом. А надо сказать, что больше года я не брал в рот ни капли. В начале моих штудий, связанных с Гектором Манном, я поддавался искушению гостиничных мини-баров, но, как только я перебрался в Бруклин и засел за книгу, я отрекся от спиртного. Вообще, когда рядом не было выпивки, я о ней не очень-то и думал, но в определенный момент я понял: стоит мне пару раз дать слабину, и все обернется большими неприятностями. В этом меня убедило мое поведение после авиакатастрофы, и если бы я тогда не взял себя в руки и не уехал из Вермонта, вряд ли я дожил бы до вечеринки у Грега и Мэри – не говоря уже о том, чтобы иметь основания спрашивать себя, какого черта я сюда вернулся.
Осушив стакан, я пошел к бару за добавкой, но на этот раз я обошелся без содовой, просто положил немного льда. В третий раз я забыл про лед и налил себе чистого виски.
Когда накрыли ужин, гости обступили большой стол, и, набрав в тарелки всякой всячины, двинулись кто куда в поисках посадочных мест. Я очутился в кабинете на диване, зажатый между подлокотником и Карен Мюллер, ассистенткой профессора с немецкой кафедры. К тому времени с координацией у меня было уже неважно, и когда я, пытаясь удержать на колене тарелку с салатом и мясным рагу, потянулся назад за стаканом (прежде чем сесть, я поставил его на спинку дивана), он выскользнул у меня из руки. Четверная доза «Джонни Уокера» вылилась Карен за шиворот, а сам стакан шарахнул ее по спине. Она подскочила – а кто бы на ее месте не подскочил? – и при этом опрокинула свою тарелку с едой, которая мало того что сшибла на пол мою тарелку, так еще и перевернулась у меня на коленях.
Тоже, в конце концов, не катастрофа, но я был слишком пьян, чтобы к этому легко отнестись, я посмотрел на свои брюки в разводах оливкового масла, на свою рубашку, забрызганную соусом, и решил обидеться. Не помню уже, что я сказал, что-то жестокое, оскорбительное и ни с чем не сообразное.
Самое ужасное: она начала плакать, а я не по чувствовал ни малейших угрызений совести. Мы оба вскочили на ноги, и когда я увидел, что ее нижняя губа подрагивает, а на глаза наворачиваются слезы, я испытал радость, чуть ли не торжество – вот, все онемели, и это моих рук дело! Кроме нас в комнате было еще шесть или семь гостей, и, когда Карен вскрикнула, все, как по команде, поверну ли головы в нашу сторону. Грохот падающих тарелок привлек дополнительное внимание, так что свидетелями моего хамства стали человек десять, не меньше. Вдруг повисла тишина. Это был момент коллективного шока, никто не знал, что говорить и как себя вести. И во время этой короткой па узы, связанной с общей растерянностью, когда все как будто задержали дыхание, обида Карен переросла в гнев.
Дэвид, сказала она, кто ты такой, чтобы так говорить со мной?
К счастью, среди тех, кто подошел на шум, оказалась Мэри, и, прежде чем я успел наломать дров, она