потом еще два раза, и даже, наверное, еще один. Потом была рука сестры, обхватившая твой пенис, рука, двигавшаяся вверх и вниз, пока ты лежал на спине в тумане приближающихся эмоций; и потом был ее рот, также двигавшийся вверх и вниз, ее рот с твоим возбудившимся пенисом; и потом было глубокое чувство интимности, возникшее после твоего очередного оправления — соки твоего тела перешли в другое тело, соединяя души в нечто единое. Потом твоя сестра легла на спину, открыла ноги и сказала тебе коснуться ее. Не там, сказала она и взяла твою руку и привела в то место, где она хотела, место, где ты никогда не был, и ты, незнающий ничего до этой ночи, постепенно начал свое человеческое образование.
Шесть лет спустя, ты сидишь на кухне квартиры, которую ты делишь с сестрой на Уэст 107-ой Стрит. Ранний июль 1967 года, ты только что сказал ей, что хочешь остаться на выходные в Нью Йорке, что тебе неинтересно тащиться к родителям на автобусе. Гвин сидит за столом напротив тебя, одетая в голубые шорты и белую футболку, ее длинные черные волосы собраны в пучок на голове из-за жары, и ты замечаешь, что ее руки покрыты загаром, и, несмотря на ее офисную работу, она все же проводит достаточно времени на улице, чтобы ее кожа стала светло-коричневой, странно напоминая тебе цвет блинов. Шесть тридцать вечера, четверг; и вы оба вернулись с работы, пьете пиво из банок и курите Честерфилд без фильтра. Через час вы пойдете поужинать в недорогой китайский ресторанчик — больше за прохладным воздухом, чем за едой — а пока ты просто сидишь и занимаешься ничегонеделанием, отдыхая от очередного нудного дня в библиотеке, называемую тобой Замком Зевоты. После твоей реплики, что ты не хочешь ехать в Нью Джерси, ты нисколько не сомневаешься в том, что Гвин затеет разговор о твоих родителях. Ты уже готов к этому и поддержишь разговор, но, все равно, надеешься, что разговор будет недолгим. Глава номер девять миллионов в длиннющей саге про Мардж и Бад. Когда, интересно, ты и твоя сестра стали называть своих родителей по их именам? Точно и не вспомнишь, приблизительно тогда, когда Гвин уехала учиться. Они все еще Мама и Папа, когда вы с ними, но Мардж и Бад, когда только вы с сестрой. Небольшое преувеличение, конечно, но помогает в мыслях создать иллюзию дистанции, какой-то самостоятельности, как раз то, что вам нужно, повторяешь себе, то, что нужно, более, чем что-нибудь еще.
Я не понимаю, говорит сестра. Ты никогда больше не хочешь поехать домой.
Если бы я хотел, отвечаешь ты, пожимая плечами, но каждый раз, как я захожу в дом, я начинаю чувствовать, будто меня засасывает прошлое.
Неужто так плохо? Не говори, что помнишь только плохое. Это смешно. Смешно и неправда.
Нет, нет, не только плохое. И хорошее и плохое вместе. Но, странная вещь, когда я там, я начинаю думать лишь о плохом. Когда я здесь, в основном, думаю о хорошем.
Почему я так не думаю?
Не знаю. Может, потому, что ты не была мальчиком.
Какая разница?
Энди был мальчиком. Нас было двое, а сейчас только я — кто спасся с затонувшего корабля.
И что? Лучше один, чем никого, слава Богу.
Это их глаза, Гвин, выражение на их лицах, когда они смотрят на меня. Одна минута, и я чувствую, будто я на суде. Почему ты? Будто спрашивают они меня. Почему ты живешь, а твой брат — нет? А в следующую минуту их глаза покрываются нежностью, заботливой надоедливой любовью. Тут же хочется скрыться с их виду.
Ты преувеличиваешь. Никакого нет суда, Адам. Они очень гордятся тобой; ты бы лучше послушал, что они говорят, когда тебя нет. Бесконечные гимны чудесному мальчику их крови, коронованному принцу династии Уокер.
Теперь ты начала преувеличивать.
Ничуть. Если бы я не относилась к тебе хорошо, я бы тебе завидовала.
Не знаю, как ты можешь быть с ними. Видеть их, я имею в виду. Каждый раз я гляжу на них и все время спрашиваю себя, почему они до сих пор не развелись.
Потому что они хотят быть вместе, вот почему.
Никакого нет смысла. Они даже не разговаривают друг с другом.
Они прошли сквозь такое пламя вместе, что если они не хотят говорить, то они не говорят. До тех пор, пока они вместе, не твое дело разбираться в их совместной жизни.
Она была такой красивой.
Она все еще красива.
Она слишком печальна, чтобы быть красивой. Ни один печальный человек не может быть красивым.
Ты замолкаешь на минуту, чтобы переварить произнесенное. Потом, отвернув глаза от сестры, с трудом подбирая слова, ты добавляешь: Мне ее очень жаль, Гвин. Я не могу тебе сказать, сколько раз я хотел позвонить домой и сказать ей, что все в порядке, что она должна перестать ненавидеть себя, что она слишком далеко зашла в этом.
Ты должен был позвонить.
Я не хотел обидеть ее. Жалость это такое ужасное, бесполезное чувство — ты должен закупорить ее в бутылку и спрятать глубоко в себе. Только ты достанешь ее для других, и сразу все испортится.
Твоя сестра улыбается, глядя на тебя, может, и немного не к месту, кажется тебе, но, взглянув внимательно на ее лицо и заметив печальный меланхоличный взгляд в ее глазах, ты понимаешь, что она очень надеялась на то, что ты скажешь нечто подобное, и ей стало легче, услышав слова не высокомерного и бессердечного человека, каковым ты себя иногда рисуешь, и все еще тебе не чуждо простое сочувствие. Она говорит: Хорошо, братец. Оставайся потеть в Нью Йорке, если тебе нравится. Но, для твоей информации, каждое путешествие домой приносит какие-нибудь открытия.
Какие?
Такие, как коробка под моей кроватью, в последний приезд.
И что там было?
Много чего, на самом деле. Там была наша пьеса из школьных лет.
Я пожимаю плечами, вспоминая…
Перечитала?
Не смогла удержаться.
И?
Ничего особенного, боюсь. Там были, правда, смешные места, и две сцены меня даже рассмешили. Когда Убю арестовывает свою жену за рыгание за столом, и когда Убю объявляет войну Америке, чтобы вернуть ее назад индейцам.
Подростковая чепуха. Но было хорошо, правда? Я даже помню, как катался по полу и так смеялся, что заболел живот.
Мы по очереди писали, мне кажется. Или сразу речами?
Речами. Не могу поклясться, правда. Может, я и не прав.
Мы были веселыми, точно? Оба — такие, скажем, веселые, ты и я. Никто не мог догадаться. Они все думали, что мы благополучные, приличные дети. Люди смотрели на нас, завидовали, а мы были такие веселые, как два сумасшедших. Ты снова смотришь в глаза сестры и чувствуешь, что она хочет заговорить о том великом эксперименте, о чем никто из вас не заикался с тех времен. Стоит продолжать, раздумываешь ты, или лучше перевести разговор в другое русло. Опережая твое решение, она говорит:
Я говорю о той ночи, было полное сумасшествие.
Так думаешь?
А ты?
Не совсем. Мой член болел неделю после этого, но, все равно, лучшая ночь в моей жизни.
Гвин улыбается, разоруженная обычностью моей интонации к тому, что большинство людей назвали бы преступлением против природы, смертельным грехом. Она говорит: Ты не жалеешь?
Нет. Ни тогда, ни сейчас. Я полагал, что и ты так же думаешь.
Я хотела бы сожалеть. Я говорю себе, что я должна, но, сказать тебе правду, ничуть не жалею. Вот