я заслужила самое суровое наказание. Вот почему она тогда рыдает в такси, а потом так заводится, стоит мне заговорить о команде «синих». «Нет никакого братства добродетельных людей, — зло выкрикивает она. — Хороший человек тоже совершает дурные поступки». Вот почему она снова и снова повторяет про доверие и трудные времена. Главное, чтобы я ее любил. И, конечно, все эти разговоры об аборте. Тут дело не в отсутствии денег, а в отсутствии внутренней уверенности. Это ее убивает. Она не хочет строить семью на таком шатком фундаменте, а сказать всю правду не может; я же, ничего не зная, бью наотмашь, наседаю на нее, требуя сохранить ребенка. Один раз, наутро после стычки, я наконец говорю то, что она давно надеялась от меня услышать: тебе решать. Впервые у нее появилась свобода выбора. Она уединяется в отеле, чтобы собраться с мыслями, исчезает на всю ночь, чем ввергает меня в пучину отчаяния, зато на следующий день я вижу куда более спокойную, трезвую и решительную Грейс. Для вынесения вердикта ей хватает этих нескольких часов, после чего она оставляет на автоответчике поразившую меня запись. Преодолев колебания, она волевым усилием доказывает себе, что ребенок от меня. Это, если хотите, жест преданности. Разумеется, за ним — только истовое желание верить, но я понимаю, чего ей это стоило. Траузе — это уже прошлое. Важно только то, что она — моя жена. И до тех пор, пока Грейс ею остается, все, о чем я сейчас поведал в синей тетради, останется для нее тайной за семью печатями. Не знаю, правда это или мои домыслы, но, по большому счету, какое это имеет значение? Что мне до прошлого, если я нужен ей сегодня и завтра.
На этом я поставил точку. Я зачехлил авторучку и положил на место фотоальбом. Было еще рано — полвторого. Я быстро съел на кухне свой сэндвич и вернулся в кабинет с пластиковым пакетом. Выдергивая из синей тетради страницу за страницей, я рвал их на мелкие клочки. История Боуэна, пафосная тирада по поводу утопленного в унитазе новорожденного, моя версия альковной жизни Грейс в духе «мыльной оперы» — все отправлялось в мусорный пакет. Заминка вышла с чистыми листами, но в результате их постигла та же участь. Самое время было прогуляться, поэтому я завязал пакет двойным узлом и прихватил его с собой. Двигаясь на юг по Корт-стрит, я миновал бывший магазин Чанга, на двери которого по-прежнему висел амбарный замок, и когда внутренний голос сказал мне, что я достаточно удалился от дома, я бросил пакет в мусорный бак, где он оказался погребенным под увядшими розами и юмористическим приложением к «Дейли ньюс».
В самом начале нашей дружбы Траузе рассказал мне историю о писателе (забыл имя), с которым он познакомился в Париже в пятидесятые годы. Этот француз, напечатавший два романа и сборник рассказов, считался одной из надежд молодого поколения. Еще он писал стихи и незадолго до возвращения Джона в Америку (после шести лет в Париже) опубликовал большую эпическую поэму об утонувшем ребенке. Два месяца спустя он отдыхал с семьей на побережье Нормандии, и в последний день, когда его пятилетняя дочь купалась в Ла-Манше, ее накрыла волна, и она утонула на глазах у родителей. По словам Джона, этот писатель, человек ясного и трезвого ума, был уверен, что в смерти дочери повинна его поэма. Раздавленный случившимся, он убедил себя в том, что описание воображаемого несчастья спровоцировало настоящее, что трагедия на бумаге вызвала трагедию в реальной жизни. И, как следствие, этот одаренный автор поклялся, что больше не напишет ни строчки. Слова убивают. Слова трансформируют реальность. А в арсенале профессионала они вдвойне опасны. Когда я услышал от Джона эту историю, после памятного несчастного случая прошло двадцать с лишним лет, а обет молчания так и не был нарушен. В литературных кругах это сделало автора фигурой легендарной. Люди говорили о величии его страданий, ему сочувствовали, им восхищались.
Мы с Джоном довольно подробно обсуждали эту историю, и, помнится, я высказался в том духе, что принятое писателем решение было ошибкой, основанной на непонимании реальности. Нет взаимозависимости между реальным миром и миром воображения, как нет причинно-следственной связи между сюжетом поэмы и внешними событиями. То, что с ним произошло, не более чем простое совпадение, жестокая, точнее, трагическая гримаса судьбы. Он так чувствовал, и трудно было егс за это винить, но при всем сострадании я воспринимал его добровольное молчание как отказ признавать простую истину: наши жизни находятся вс власти стихийных, абсолютно непредсказуемых сил, а значит, сказал я Траузе, француз напрасно наложил на себя епитимью.
Мною руководил банальный здравый смысл, я стоял на позициях прагматизма и науки в противовес дремучему невежеству и шаманству. К моему удивлению, Джон занял иную позицию. Может, конечно, он меня разыгрывал или выступал в роли адвоката дьявола, во всяком случае, он утверждал, что к решению коллеги относится с пониманием, искренне восхищаясь умением француза держать слово. Слова и мысли, как и все живое, материальны, говорил Джон. Бывает, что мы, сами того не ведая, предугадываем ход вещей. Хотя мы живем в настоящем, в каждом из нас заложено будущее. Может, в этом и заключается смысл писательства? Не фиксировать уже случившиеся события, а расчищать им дорогу в будущее?
Через три года после вышеописанного разговора я разорвал свою синюю тетрадь на мелкие клочки и выбросил их в мусорный бак на углу Третьей площади и Корт-стрит. В ту минуту мне казалось, что я поступаю правильно, и домой я возвращался с мыслью, что злоключения последних дней остались позади. Но я ошибся. История — настоящая история — только начиналась, и все сказанное было лишь прелюдией к кошмару, о котором я собираюсь поведать. Есть ли она, эта связь между «до» и «после»? Девочку убило роковое слово или поэма просто предвосхитила ее трагическую гибель? Затрудняюсь сказать. Знаю точно, что
Мы с Траузе виделись за ланчем в среду и еще два раза говорили по телефону, а больше никаких контактов вплоть до дня, когда я уничтожил синюю тетрадь, у нас не было. Мы поговорили о Джейкобе и потерянном рассказе, чем, собственно, все и ограничилось, так что я слабо себе представлял, чем он занимался в эти дни, — если не считать лежания на диване и забот о больной ноге. Только в девяносто четвертом, после выхода книги Джеймса Гиллеспи «Лабиринт снов, или Жизнь Джона Траузе», я узнал в подробностях, что он делал в сентябре между двадцать вторым и двадцать седьмым числами. Эта шестисотстраничная монография бедновата по части исторического контекста и критического анализа конкретных произведений, зато она дотошно препарирует биографические факты, и с учетом того, что автор добрых десять лет корпел над своим исследованием и, кажется, переговорил со всеми, кто знал Траузе (включая вашего покорного слугу), у меня нет оснований ставить под сомнение его хронологические изыскания.
После моего ухода в среду Джон работал до обеда: вносил исправления в свой последний роман «Странная судьба Джеральда Фукса», который, судя по всему, закончил за несколько дней до приступа флебита. Я подозревал, что он продолжает писать, хотя и не был в этом уверен. По словам Гиллеспи, Граузе начал эту вещь еще в Португалии, то есть потратил на нее больше четырех лет. Это к разговору о том, что после смерти Тины он зачехлил перо, тто он, известный романист, отказался от своего призвания и то ли почивал на лаврах, то ли просто зышел в тираж, исписался.
В среду вечером ему позвонила Элеонора и сообщила, что Джейкоб нашелся. На следующее утро он