изобретал. Его характерный жест: пальцы, точно грабли, пробегали по закрытым глазам, будто что-то соскребали с век. Йоав такого жеста никогда ни у кого больше не видел и считал его фирменным, присущим только отцу. В детстве ему казалось, что в эти мгновения отец прислушивается к чему-то далекому, недосягаемому для обычного человеческого слуха. Как собака. Позже он понял, что отец оборонялся от внезапных атак памяти.

Прибыв в Женеву, Вайс немедленно привел детей в дом месье Булье. В обществе мадам Булье и ее страдавшей одышкой французской бульдожки Лия с Йоавом просидели довольно долго, угощаясь песочными печеньицами с большого блюда, а директор школы увел отца в кабинет для серьезной беседы за плотно закрытыми дверями. Наконец мужчины наговорились, и директор повел все семейство в спальный корпус, где жили мальчики и где отныне будет жить Йоав. Месье Булье даже счел своим долгом отдернуть занавеску и показать, какой чудесный вид на парк открывается из этого окна. Обняв на прощанье сына, Вайс сопроводил дочь через весь город в дом старушки, бывшей учительницы английского языка, где Лие предстояло жить с двумя девочками постарше: с дочерью американского бизнесмена и его тайской жены и с дочерью бывшего главного инженера при шахе Ирана. Когда у Лии впервые пришли месячные, ее иранская подружка подарила ей свои крошечные сережки-гвоздики с алмазами. Лия держала их в коробочке на подоконнике вместе с сувенирами, приобретенными в многочисленных путешествиях. В тот год они в первый и последний раз жили раздельно — во всяком случае, до нашего знакомства в Англии такие эпизоды больше не повторялись.

Без детей Вайс на одном месте вообще не задерживался. Лия с Йоавом получали открытки из Буэнос-Айреса, Санкт-Петербурга, Кракова. Текст на обороте был написан почерком, которому суждено умереть вместе с этим поколением (шатким, искореженным перескоками с языка на язык, величественным в своей неразборчивости), и всегда заканчивался одинаково: Заботьтесь друг о друге, мои любимые. Папа. В каникулы, а порой даже по выходным, Йоав с Лией садились на поезд: в Париж, в Шамони, в Базель или Милан, чтобы встретиться с отцом — на квартире или в гостинице. Иногда их принимали за близнецов. Брат с сестрой всегда выбирали вагон для курящих, Лия прижималась виском к стеклу, Йоав опирался подбородком на руку, за окном сменяли друг друга силуэты Альп, сгущались сумерки, а кончики сигарет, зажатых длинными тонкими пальцами, горели все ярче.

Спустя два года после поступления детей в Международную школу в Женеве и девять лет после того, как потерявший жену Вайс покинул дом на улице Ха-Орен, он внезапно решил туда возвратиться. Детям он ничего объяснять не стал. Вообще им всем было свойственно молчать, а не обсуждать, это молчание не было нарочитым, не содержало вызова — просто такой способ сосуществования в семье для людей, которые по природе своей отшельники. Хотя Вайс по-прежнему путешествовал, поездки эти всегда заканчивались одинаково, как письма: он шел по дорожке к своему дому, а под ногами, меж плиток, пробивалась трава. С чемоданчиком в руках он шел к каменному дому, который когда-то так любила его жена.

Что касается Йоава и Лии, они наслаждались новообретенной свободой в дозволенных школой рамках; в остальном же дни их мало изменились. В сущности, этих подростков насильно погрузили в школьную жизнь, и, оказавшись лицом к лицу со сверстниками, они лишь острее почувствовали свою инакость и еще больше укрепились в потребности отстраниться, изолироваться от других. Они обедали только вдвоем и проводили свободное время в компании друг друга: то бродили по городу, то брали билеты на катер и кружили по озеру, совершенно позабыв о времени. Иногда ели одно на двоих мороженое в кафе у воды, но каждый из них при этом глядел не на другого, а в противоположном направлении, погруженный в собственные мысли. Друзей не заводили. На втором их году в Женеве один из соседей Йоава по общежитию, высокомерный марокканец, хотел затеять роман с Лией, а получив от ворот поворот, начал распространять слух, что брат и сестра состоят в кровосмесительной связи. Сами они всячески подкармливали этот слух: демонстративно клали головы друг другу на колени, ерошили волосы, перебирали локоны. Среди однокашников их роман считался непреложным фактом. Даже учителя бросали на них особые взгляды, в которых сквозили любопытство, ужас и зависть. В какой-то момент ситуация достигла точки кипения, и господин Булье счел своим долгом оповестить о происходящем отца — оставил для Вайса голосовое сообщение, и тот мгновенно перезвонил ему из Нью-Йорка. Булье покхекал, попытался начать то так, то эдак, не осмелился, закашлялся по-настоящему, попросил Вайса подождать, а тут и жена подоспела со стаканом воды, которую Булье выпил и, под суровым оком жены, набрался храбрости, поднял трубку и без обиняков сообщил Вайсу о его детях то, что все вокруг давно уже знали. Вайс долго молчал. Булье успел удивленно вздернуть брови и бросить тревожный взгляд на жену. Знаете, что я думаю? — наконец произнес Вайс. Могу только вообразить, сказал директор. Я думаю, что очень редко ошибаюсь в людях, господин Булье. Для моей работы важно уметь разобраться в характере человека с первого взгляда, и я вроде бы это делать умею. Тем и горжусь. Но с вами, господин Булье, я, видимо, ошибся. За умного человека я вас, признаюсь, не держал. Но и дураком тоже не считал… Тут директор снова закашлялся и резко вспотел. А теперь прошу простить, закончил Вайс. Меня тут человек ждет. До свидания.

Все это мне рассказывал, главным образом, Йоав, когда мы курили и болтали в темноте, голые, его обмякший член — на моем бедре, мои пальцы на его выпирающей ключице, его руки меж моих коленей, моя голова в выемке его плеча. Оба мы чувствовали особое волнение, даже трепет от этой удивительной, хрупкой близости. Позже, когда я получше познакомилась с Лией, она тоже иногда рассказывала всякие эпизоды. Но любые истории всегда оставались какими-то незаконченными, чего-то в них не хватало. Образ отца оставался наброском, намеком на портрет, они словно боялись прописать его до конца, боялись, что он перекроет, затмит все вокруг, да и их самих.

Я обмолвилась, что познакомилась с Йоавом на вечеринке, но это не совсем так — по крайней мере, первая наша встреча произошла раньше, спустя три недели после того, как я попала в Оксфорд. Я увидела Йоава в доме молодого преподавателя, который когда-то был студентом одного из моих педагогов в Нью- Йорке. Но в тот вечер мы не обменялись и парой слов. Когда мы встретились снова, Йоав уверял, что запомнил меня с прошлого раза, даже подумывал разыскать. Я удивилась, поскольку помнила, каким рассеянным и одновременно озабоченным он выглядел за столом у оксфордского дона, словно у него раздвоение личности: один Йоав потягивает бордо и орудует ножом и вилкой, а другой гонит стадо коз через высохшую, без единой живой травинки, пустошь. Он почти ничего не говорил. Я уяснила только, что учится он на третьем курсе по специальности «английская филология». Сразу после десерта он ушел, буркнув, что должен успеть на лондонский автобус, хотя, когда он прощался с хозяином и его женой, стало ясно, что быть очаровательным он вполне умеет.

Моя аспирантская программа была рассчитана на три года, никаких жестких требований не предъявлялось. Раз в полтора месяца я встречалась с научным руководителем, а остальное время могла планировать как вздумается. Однако очень скоро дела мои зашли в тупик: выбранная тема — «Влияние радио как новой медийной среды на писателей-модернистов» — никак не тянула на диссертацию, разве что на дипломную работу за колледж, а я ее как раз и написала год назад в Нью-Йорке, получив кучу похвал от преподавателей и даже премию Вертхаймера, учрежденную в честь старичка-профессора, чьи живые мощи привезли на церемонию в кресле-каталке прямиком с пасторального кладбища в Вестчестере. Но профессор, которого ко мне приставили в Оксфорде в качестве научного руководителя, лысый специалист по модернизму в Крайст-Черч по имени А. Л. Пламмер, разнес мою тему в пух и прах, заявил, что ей не хватает теоретической целостности, и потребовал, чтобы я придумала новую. Сидя на шатком стуле между стопками книг, которые высились у него в кабинете чуть ли не до потолка, я мямлила что-то о ценности своей работы, но — положа руку на сердце — я и сама уже потеряла интерес к этой теме, выплеснув все, что имела выплеснуть, в сотне страниц моего диплома. В солнечном луче, который проникал в кабинет через крошечное окошко под потолком (через такое окно сбежит разве что карлик или ребенок), кружились пылинки, они медленно опускались на лысину А. Л. Пламмера и, должно быть, на мою голову тоже. Ничего не оставалось, кроме как нырнуть в бездонные хранилища Бодлианской библиотеки и искать там новую тему для исследования.

Следующие недели я провела в Ротонде Радклиффа, на одном из удобных, мягких библиотечных стульев, впитавших неведомо сколько человеческого пота; такие стулья встречаются почти в каждом читальном зале мира. Сидела я у окна, выходившего на Колледж Всех Святых. Снаружи, в воздухе,

Вы читаете Большой дом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату