мои заблуждения, ужели не простите вы мне то, что вызывает в душе моей стыд и раскаяние?
Теперь ничто не препятствует моему счастью, — милорд мне все сказал. Так, значит, дорогой друг, я буду членом семьи вашей, буду воспитывать ваших детей? Я, старший из ваших сыновей, буду воспитывать обоих младших. Как пламенно я этого желал! И надежда, что вы признаете меня достойным столь высокого назначения, удваивала мои старания заслужить ваше доверие! Сколько раз я дерзал показывать Юлии это свое стремление! С каким удовольствием я зачастую толковал в свою пользу ее и ваши речи! Но хотя Юлия не оставалась равнодушна к моему рвению и, казалось, одобряла его цель, я не замечал, чтобы она вполне согласна была с моим желанием, и потому не решался открыто заговорить о нем. Я чувствовал, что надо заслужить эту честь, а не требовать ее. Я ждал от вас и от нее сего свидетельства вашего доверия и уважения ко мне. Надежда не обманула меня; друзья мои, поверьте, я не обману ваших надежд.
Вы знаете, что после тех бесед о воспитании детей, кои мы вели с вами, я набросал на бумагу мысли, на которые меня эти беседы натолкнули, — вы эти мысли одобрили. После моего отъезда мне пришли новые соображения о том же предмете, и я все это свел в своего рода систему и, когда приведу ее в порядок, сообщу вам, дабы и вы, в свою очередь, разобрались в ней. Надеюсь, что по прибытии в Рим мне удастся привести свои записки в такое состояние, что можно будет их показать вам. Система моя начинается как раз с того, чем кончается система Юлии, — или, вернее, является ее продолжением и развитием, ибо в целом она направлена на то, чтобы не испортить естественную натуру человеческую, приноравливая ее к обществу.
Благодаря вашим заботам я вновь обрел рассудок: я вновь стал свободен и здоров душою, я чувствую себя любимым всеми, кто мне дорог, передо мною открывается чудесное будущее, — положение, казалось бы, восхитительное, но, видно, уж мне на роду написано не знать душевного спокойствия. Приближаясь к концу своего путешествия с милордом, я вижу, что наступает решающая пора жизни моего достославного друга, и не кто иной, как я, должен, так сказать, решить его судьбу. Могу ли я сделать для него хоть один раз то, что он много раз делал для меня? Могу ли я достойно выполнить величайший в моей жизни, важнейший долг? Дорогой Вольмар, я храню в сердце все уроки, преподанные вами, но как сделать их полезными и для других? Ах, почему нет у меня вашей мудрости? Ах, если б я увидел когда-нибудь Эдуарда счастливым! И если бы, согласно его собственным и вашим намерениям, мы собрались все вместе и никогда уж больше не разлучались, — чего мне еще желать? Лишь одна остается у меня мечта, но осуществление ее зависит не от вас, не от меня и ни от кого на свете, а лишь от того, кто должен вознаградить добродетели вашей супруги и ведет втайне счет добрым делам вашим.
Где вы, прелестная кузина? Где вы, любезная наперсница слабого сердца, владеть которым у вас столько прав и которое вы столько раз утешали? Придите, дайте мне покаяться вам в последнем своем заблуждении. Ведь вы всегда помогали душе моей очиститься от скверны, не правда ли? И может ли она еще упрекать себя за те грехи, в коих исповедалась вам? Нет, я теперь уже не тот, каким был прежде, и переменой этой обязан вам: вы вложили в грудь мою новое сердце, и первые свои чувства оно несет вам; но пока я не отдал в ваши руки прежнее мое сердце, я не поверю, что избавился от него. О вы, видевшая его рождение, примите его последний вздох.
Можете вы себе это представить? Никогда в жизни я не был так доволен собою, как в минуту расставания с вами. Раскаявшись в долгих своих заблуждениях, я полагал, что в эту минуту совершится запоздалое мое возвращение на стезю долга. Наконец-то заплачу я за все, чем обязан другу своему, — ради него я покидаю столь дорогой мне приют и следую за мудрым своим благодетелем. А он делал вид, будто нуждается в моей помощи, хотя тем самым подвергал риску успех своего начинания. Чем горше была мне разлука с вами, тем больше я гордился такой жертвой. Потратив половину жизни на все возраставшую несчастную любовь, я отныне посвящаю другую половину жизни на то, чтобы оправдать ее и воздать своими добродетелями самую достойную хвалу той, которой так долго отдавал я весь жар своей души. Как радовался я первому дню, в который за меня не придется краснеть ни вам, ни ей и никому из тех, кто мне дорог.
Милорд Эдуард боялся трогательных проводов, и мы с ним решили уехать потихоньку от всех; но, хотя весь дом еще спал, мы не могли обмануть вашей дружеской бдительности. И вот я увидел, что ваша дверь полуоткрыта и ваша горничная сторожит возле нее, затем увидел вас, идущей нам навстречу, а в столовой нашел приготовленный для чая стол, — и все это привело мне на память схожие обстоятельства, — в другие времена; сравнив нынешний свой отъезд с тем, который он мне напомнил, я почувствовал, насколько я стал теперь другим, порадовался, что Эдуард будет свидетелем произошедшей во мне перемены, и возымел надежду, что в Милане я заставлю его забыть ту недостойную сцену, какая была в Безансоне. Никогда еще у меня не было столько мужества, и мне так хотелось выказать его при вас; я желал блеснуть твердостью, которой вы еще никогда у меня не видели; я гордился тем, что, расставаясь с вами, на мгновение предстану перед вашим взором таким, каким я буду теперь всегда. От этой мысли мужество мое возрастало, надежда на ваше уважение придавала мне силы, и, быть может, при прощании с вами глаза мои остались бы сухи, но когда потекли у меня по щеке ваши слезы, я не мог сдержаться и заплакал вместе с вами.
Я уехал, полный сознания своих обязанностей, — особенно тех, кои налагает на меня ваша дружба, и полный решимости употребить остаток своей жизни на то, чтобы заслужить эту дружбу. Эдуард произвел смотр всем моим провинностям и, перечисля их, нарисовал весьма нелестную для меня картину; вполне справедливо и весьма строго он порицал сии многочисленные слабости, конечно нисколько не опасаясь последовать моему примеру. Однако он делал вид, будто страшится сей возможности, с большим беспокойством говорил о нашей поездке в Рим и о недостойных привязанностях, кои, против его воли, опять влекут его туда. Впрочем, я без труда угадал, что он преувеличивает грозящие ему опасности, для того чтобы я больше беспокоился за него и отвращался от предстоящих мне искушений.
Когда приближались мы к Вильневу, лакей милорда, ехавший верхом на норовистой лошади, упал и ушиб себе голову. Милорд велел пустить ему кровь и решил заночевать в этом городе. Мы рано пообедали, а затем наняли лошадей и отправились в Бе поглядеть на соляные промыслы, и, поскольку у милорда есть свои особые причины интересоваться ими, я произвел промеры и сделал чертеж градирни; в Вильнев мы возвратились лишь к ночи. После ужина мы беседовали за стаканом пунша, засиделись до позднего часа. И вот тогда милорд Эдуард сообщил, какие обязанности мне будут доверены и что уже сделано для того, чтобы я мог их выполнять. Вы, конечно, понимаете, как взволновала меня эта весть. Какой уж там сон после такого разговора! А все же надо было ложиться спать.
Войдя в отведенную мне спальню, я узнал ту самую комнату, в которой останавливался некогда по дороге в Сион. Трудно и передать, какое впечатление произвело это на меня. Я был поражен, на мгновение показалось мне, будто я все тот же, каким вы знали меня тогда; десять лет жизни стерлись, все несчастья позабылись. Увы! Заблуждение было мимолетным, и в следующее мгновение еще тяжелее стало бремя всех пережитых страданий. Какие печальные размышления овладели мною после первой волшебной минуты! Какое горестное сравнение предстало моему уму! Очарование первой молодости, восторги первой любви, зачем еще вспоминать о них сердцу, объятому гнетущей тоской, измученному своими печалями. О минувшее время, счастливое время, тебя уж боле нет! Я любил, я был любим. В спокойствии невинности я предавался восторгам разделенной любви; я жадно вкушал дивное чувство, в коем для меня была вся жизнь, сердце мое упивалось сладостной надеждой, восторг, восхищение, блаженство поглощали все силы души моей! Ах! на скалах Мейери, зимой, средь ледников и ужасных пропастей, чей жребий в мире мог с моим сравняться?.. А я еще плакал, я еще почитал себя достойным жалости, я еще смел тосковать. А ныне!.. Что делать мне теперь, когда я всем владел и все потерял?.. Я заслужил вполне свое несчастье, ибо мало сознавал прежнее свое блаженство… В те дни я плакал… Ты плакал? Несчастный, ты больше не плачешь… Ты даже не имеешь права плакать… «Зачем она не умерла!» — дерзнул я воскликнуть в исступлении. Да, тогда я был бы менее несчастным, я осмелился бы предаться скорби, не ведая укоров совести, я целовал бы холодный камень на ее могиле; мои страдания были бы ее достойны; я говорил бы: «Она слышит мои жалобы, она видит мои слезы, мои стенания трогают ее, она им рада и не отвергает чистой моей любви, поклонения моего…» У меня по крайности была б надежда уйти к ней… Но она жива, она счастлива… Она живет, и ее жизнь — это моя смерть, ее счастье — пытка для меня; а небо, отняв ее у меня, лишило меня права вспоминать о прошлом!.. Она живет не для меня, она живет, чтоб повергать меня в отчаяние. И во сто крат