я дальше от нее, чем если б не было ее среди живых.
Я лег в постель во власти этих печальных мыслей; они преследовали меня и во сне, наполняя его мрачными видениями. Горькие муки, сетования, смерть — вот что рисовали мне сонные грезы, все былые мои страдания принимали в моих глазах новый облик и вторично терзали меня. И все один и тот же сон, самый жестокий из всех, упорно преследовал меня; одно за другим являлись мне смутные видения, но все они кончались этим сном.
Мне снилось, будто достойная матушка вашей подруги лежит на смертном одре, а дочь ее, опустившись на колени, проливает слезы, целует ей руки, принимает ее последний вздох. Картину сию вы когда-то мне описали, и я всегда буду ее помнить. «О матушка, — говорила в моем сне Юлия голосом, терзавшим мне душу. — О матушка, вы дали мне жизнь, а из-за меня умираете. Ах, отнимите у меня ваш благодетельный дар, без вас он для меня дар роковой». — «Дитя мое… — с нежностью отвечала ей мать. — Покорись участи своей… бог справедлив… ты тоже будешь когда-нибудь матерью…» Она не могла договорить. Я поднял глаза, хочу взглянуть на нее и уже не вижу ее. На ее месте лежит Юлия: я сразу узнал ее, хотя лицо ее было закрыто покрывалом. Я вскрикнул, бросился к ней, хочу откинуть покрывало и не могу его коснуться; в мучительных попытках протягиваю руки и хватаю пустоту. «Друг, успокойся, — говорит она слабым голосом, — меня спрятало от тебя грозное покрывало, ничья рука не может откинуть его». При словах этих я вновь бросаюсь, хочу сорвать покрывало и… пробуждаюсь: нет ничего, лежу в постели, разбитый усталостью, весь в испарине, и слезы льются по щекам.
Вскоре ужас рассеивается, измученный, я вновь засыпаю, — все тот же сон и те же страдания; я пробуждаюсь и засыпаю в третий раз. Все та же зловещая картина — опять смертное ложе, опять непроницаемый покров, ускользающий от рук моих, скрывает от глаз ту, что испускает последний вздох.
Когда я пробудился в третий раз, ужас мой был так велик, что я и наяву не мог его преодолеть. Я соскочил с постели, сам не зная, что делаю. Я ходил по комнате, испуганный, как ребенок, ночными тенями; вокруг, казалось мне, витали призраки, а в ушах моих все еще так жалобно звучал знакомый голос, который никогда не мог я слышать без волнения. Предрассветный сумрак, где уже обозначались очертания предметов, преображал их по воле моих смятенных чувств. Ужас мой все усиливался, я уж ничего не мог соображать; с трудом найдя дверь, я выбежал из комнаты и ворвался в спальню Эдуарда. Раздвинув полог, я рухнул на его постель и воскликнул, задыхаясь: «Все кончено, я больше ее не увижу!» Эдуард мгновенно проснулся и схватил шпагу, полагая, что на него напали воры. Но тотчас он узнал меня, а я очнулся и второй раз в жизни предстал на суд его в ужаснейшем смущении, — оно, конечно, вам понятно.
Эдуард усадил меня, стал успокаивать, расспрашивать. Лишь только он узнал в чем дело, то попытался все обратить в шутку; но, видя, что я глубоко потрясен и что впечатление это не так-то легко рассеять, он переменил тон. «Вы не заслуживаете ни моей дружбы, ни моего уважения, — сказал он мне довольно резко. — Если бы я проявил к своему лакею хоть четвертую долю тех забот, какими окружал вас, то, несомненно, сделал бы из него человека. Но вы — ничтожество!» — «Ах! Вы совершенно правы! — ответил я. — Все, что во мне было хорошего, исходило от нее; а я больше ее никогда не увижу; я теперь ничтожество!» Он улыбнулся и обнял меня. «Успокойтесь, — сказал он, — возьмите себя в руки, завтра вы будете рассудительнее; я все беру на себя». После того, переменив разговор, он предложил мне ехать дальше. Я согласился. Приказали запрягать лошадей; мы оделись. Взбираясь в карету, милорд что-то сказал на ухо кучеру, и мы отправились.
Мы ехали молча. Я так был поглощен мыслями о своем зловещем сне, что ничего не слышал, ничего не видел; я даже не заметил, что накануне озеро было у нас справа, а теперь — слева. И лишь когда колеса застучали по булыжнику мостовой, я с весьма понятным удивлением обнаружил, что мы возвратились в Кларан. Шагах в трехстах от ворот милорд приказал кучеру остановиться и, отведя меня в сторону, сказал: «Вы видите, каков мой план, — объяснений он не требует. Ступайте, ясновидящий, — добавил он, сжимая мне руку, — ступайте, повидайтесь с нею. Хорошо, что вы показываете свои безумства только тем, кто любит вас. Поторопитесь, я жду вас, но, главное, — возвращайтесь лишь после того, как выбросите из головы и разорвете приснившееся вам зловещее покрывало».
Что мне было сказать? Я двинулся, не отвечая. Я шел очень быстро, но, приближаясь к дому, в раздумье замедлил шаги. В какой роли я сейчас предстану? Как мне показаться вам на глаза? Какой предлог придумать для непредвиденного сего возвращения? Да хватит ли у меня дерзости рассказать о своих нелепых страхах и выдержать презрительный взгляд великодушного Вольмара? Чем ближе подходил я к воротам, тем более ребяческими казались мне мои страхи, и мне стыдно было за свою выходку. Но все же мрачное предчувствие еще тревожило меня, и я никак не мог успокоиться. Я продолжал свой путь, хотя брел весьма медленно, а когда был уже у самых ворот, услышал, как отворили и заперли на ключ калитку в ограде Элизиума. Видя, что никто не вышел, я обогнул изгородь с наружной стороны и пошел по берегу ручья, как можно ближе к вольере. И тогда, насторожив слух, я услышал, Клара, что вы беседуете с нею, и хотя не мог уловить ни единого слова, различил в вашем голосе какую-то томную негу, что привело меня в волнение, а в голосе Юлии была, как всегда, ласковая кротость и такое безмятежное спокойствие, что вмиг мое смятение прошло, и я действительно пробудился от страшного сна. Сразу я почувствовал себя другим человеком, и моя напрасная тревога мне самому показалась смешной. Стоило мне перескочить через изгородь и пробраться сквозь кусты, и я увидел бы живой, невредимой и здоровой ту, которую, мнилось мне, я уже никогда более не увижу; и тут я навеки отрекся от своих страхов, от ужасных химер, и даже без труда принял решение уехать, не взглянув на нее. Клянусь вам, Клара, не только я не видел ее, но, тронувшись в обратный путь, я преисполнился великой гордостью: ведь я не позволил себе посмотреть на нее хотя бы одно мгновение, не был до конца слабым и суеверным и, по крайней мере, хоть показал себя достойным дружбы Эдуарда, преодолев веру в сновидения.
Вот, дорогая кузина, что я хотел сказать вам, решив во всем признаться на прощанье. В остальном наше путешествие не представляло ничего занимательного, — не стоит его описывать; скажу лишь, что после того случая не только милорд доволен мною, но я сам еще больше доволен собою, ибо хорошо чувствую полное свое исцеление, а ему оно не так заметно. Боясь вызвать у него напрасное недоверие, я не сказал ему, что совсем не видел вас. Он только спросил меня, отбросил ли я покрывало, я без малейших колебаний ответил утвердительно, и больше мы об этом не говорили. Да, кузина, я навсегда отбросил покрывало, так долго затмевавшее мне свет разума. Все мучительные тревоги улеглись. Я отлично вижу свой долг и радуюсь ему. Вы обе стали мне еще дороже, чем прежде, и сердце мое уже не отличает вас одну от другой: неразлучные подруги, вы и в сердце моем неразлучны.
Позавчера приехали мы в Милан. Послезавтра едем дальше. Рассчитываем через неделю быть в Риме; надеюсь, что там нас будут ждать весточки от вас. Мне не терпится увидеть двух удивительных женщин, кои уже так давно смущают покой величайшего из людей. О Юлия! О Клара! только равная вам заслужила бы право подарить ему счастье.
Мы все с нетерпением ждали вести от вас; не надо и говорить, какое удовольствие ваши письма доставили нашей маленькой общине; но вы, конечно, не догадываетесь, что меня они, быть может, порадовали меньше всех в доме. Все были довольны, узнав, что вы благополучно перевалили через Альпы, а я думала о том, что вы теперь по ту сторону Альп.
Относительно некоторых обстоятельств, сообщенных вами в письме ко мне, барону мы ничего не сказали, да и остальным я сочла совершенно излишним передавать кое-какие ваши разговоры с самим собою. Г-н де Вольмар, как человек рассудительный, только посмеялся над вами, но Юлия вспомнила о последних минутах жизни своей матушки, вновь затосковала о ней и проливала горькие слезы. В вашем сне она заметила лишь то, что оживило ее скорбь.
Что касается меня, должна сказать вам, дорогой мой наставник, следующее: для меня уже совсем не удивительно, что вы непрестанно любуетесь самим собою, всегда прощаетесь с каким-нибудь безумством и собираетесь стать благоразумным; вы всю жизнь только и делаете, что корите себя за вчерашний день и расхваливаете себя за то, каким вы будете завтра.
Должна признаться также, что великое усилие воли, проявленное вами, когда вы очутились так