Ma verace valor, ben che negletto,
E di se stesso a se freggio assai chiaro.[69]
Тот, кто прикидывается, будто способен смотреть без страха в лицо смерти, лжет. Человек боится смерти, и это великий закон для земных созданий; не будь его, быстро пришел бы конец всему смертному. Страх этот — простое движение души, подсказанное самой природой, не только безобидное, но по сути своей ведущее к добру и способствующее порядку. Он становится постыдным и достойным хулы, когда мешает нам творить благие дела и выполнять долг. Если бы трусость не препятствовала добродетели, она и не была бы пороком. Разумеется, не может прослыть человеком безукоризненно добродетельным тот, кто больше печется о своей жизни, нежели о своем долге. Но растолкуйте мне, — ведь вы во всем ищете разумных оснований, — ужели достойно пренебрегать смертью во имя преступления?
Если навлекаешь на себя презрение, отказавшись от дуэли, то чье же презрение страшнее — презрение людей сторонних при добрых твоих делах или презрение к самому себе — при дурных? Поверьте мне, — тот, кто истинно уважает себя, равнодушно приемлет ни на чем не основанное презрение других и страшится лишь одного — как бы и в самом деле не стать достойным презрения. Ведь добро и честь зависят отнюдь не от людского суда, а от самой природы содеянного, и хотя бы весь мир одобрял поступок, который вы намереваетесь совершить, он не станет менее постыдным. Но, впрочем, и чужого презрения не вызовет тот, кто воздержится от такого поступка во имя добродетели. Если это человек достойный, за всю свою жизнь ничем не запятнанный, не проявлявший и признака трусости, то, отказавшись осквернить свои руки человекоубийством, он вызовет еще большее уважение. Готовый служить отчизне, покровительствовать слабому, выполнять самые опасные обязанности, ценою своей крови защищать в справедливом, честном бою то, что дорого его сердцу, он во всем выказывает непоколебимую душевную твердость, какая дается только неподдельным мужеством. Совесть его спокойна, он шествует, высоко подняв голову, он не избегает встречи с врагом, но и не ищет ее. Сразу видно, что он не так страшится смерти, как страшится дурного деяния; пугает его преступление, а не гибель. Так что, если вдруг мерзостные предрассудки ополчатся против него, то вся его жизнь, достойная почитания, будет свидетельствовать в его пользу и опровергнет наветы, — ведь зная, каких основ придерживается этот человек в своем поведении, объяснят ими и каждый новый его поступок.
Сказать ли вам, почему так трудно смирить себя человеку заурядному? Да потому, что при этом нелегко сохранить достоинство. Потому что и впредь ему нельзя будет свершить ни единого недостойного поступка. Но если боязнь перед дурным поступком не удержала его в данном случае, почему же она удержит его в любом другом, когда, быть может, побуждение будет еще сильнее? Тогда-то и станет ясно, что отказ от поединка продиктован не добродетелью, а малодушием. Тогда-то действительно можно будет посмеяться над совестливостью, которая обнаружится лишь перед лицом опасности. Ужели вы не замечали, что люди, болезненно щепетильные, готовые бросить вызов по любому поводу, в большинстве своем бесчестны? Они боятся, как бы им открыто не выказали презрения, и несколькими поединками в защиту своей чести стараются прикрыть бесчестие своей жизни. Вам ли подражать таким людишкам? Оставим также в стороне военных, — они продают свою кровь за деньги;[70] стараясь сохранить за собою должность, они заботятся о своей чести лишь ради собственной выгоды и с точностью до экю знают цену своей жизни. Друг мой, пусть себе все эти люди дерутся! Нет ничего столь недостойного, как честь, вокруг которой они поднимают столько шума. Ведь это всего лишь безрассудный обычай, мнимое подражание добродетелям, которое чванится вопиющими преступлениями. Честь же такого человека, как вы, ни от кого не зависит, она живет в его душе, а не во мнении других; защита ее — не шпага и не щит, но вся честная и безупречная жизнь, а этот поединок требует куда больше мужества.
Вот в таких принципах вы и найдете объяснение, как сочетаются похвалы, всегда воздаваемые мною настоящему мужеству, с моим неизменным презрением к показной отваге. Я люблю людей смелых и терпеть не могу малодушных. Я порвала бы с возлюбленным, если бы он оказался трусом и бежал от опасности, и мне, как и всем женщинам, кажется, что пламя мужества воодушевляет и пламя любви. Но проявляй доблесть в справедливых делах, а не торопись неуместно щегольнуть ею, словно из боязни, что в случае необходимости не обретешь ее в своей душе. Иной делает над собой усилие и вступает в поединок, чтобы добиться права малодушествовать весь остаток своих дней. В истинном мужестве больше постоянства и меньше горячности; оно всегда таково, каким ему должно быть. Нет нужды ни возбуждать, ни сдерживать его; оно нигде не оставляет человека порядочного — ни в сражении с врагом, ни в собрании, когда он защищает честь отсутствующих и истину, ни в постели, когда он ведет борьбу с недугом и со смертью. Духовная сила, внушающая ему мужество, проявится всегда; добродетель для него выше всех обстоятельств: дело не в том, чтобы драться, а чтобы ничего не страшиться. Вот какое мужество я всегда восхваляла, любезный друг, и так хотела бы найти в вас. Остальное — всего лишь ветреность, сумасбродство, жестокость; и подчиняться всему этому просто мерзко. И того, кто сам ищет ненужной гибели, я презираю не менее, чем того, кто бежит от опасности, с которой должен встретиться лицом к лицу.
Как будто я доказала вам, что в размолвке с милордом Эдуардом ваша честь ничуть не затронута, что вы бросаете тень на мою честь, прибегая к помощи оружия; что помощь оружия несправедлива, неблагоразумна, недопустима; что она не сочетается с чувствами, которые вы исповедуете; что она годна только для людей бесчестных — ведь для них отвага заменяет добродетель, которой у них нет и в помине, или для военных — ведь они дерутся вовсе не ради чести, а преследуя выгоду. Настоящее мужество состоит в том, чтобы пренебречь таким средством, как дуэль, а не прибегать к ней; неприятности, которым подвергаешь себя, отказываясь от нее, — неизбежны при исполнении истинного долга, и скорее это мнимые, чем действительные неприятности, и, наконец, честность людей, особенно рьяно прибегающих к дуэли, должна вызывать особенные сомнения. Отсюда я прихожу к такому выводу: сейчас, сделав или приняв вызов, вы поступите вопреки рассудку, отвернетесь от добродетели, от чести, от меня. Истолковывайте мои рассуждения, как вам угодно, нагромождайте софизм на софизм, — истина в том, что человеку отважному — не быть трусом, человеку достойному — не быть бесчестным. Итак, мне кажется, я доказала вам, что человек мужественный презирает дуэль и человек достойный чувствует к ней омерзение.
Я полагала, друг мой, что в столь важном деле мне нужно ссылаться лишь на доводы рассудка и описать вам все обстоятельства в истинном свете. Если бы я решила нарисовать их такими, какими они мне кажутся, и заставить говорить чувство человечности, я прибегла бы к иному языку. Вы знаете, что батюшка в молодости имел несчастье убить человека на дуэли — он убил своего друга. Они дрались нехотя, принуждаемые безрассудным представлением о чести. Смертельный удар лишил одного жизни, а у другого навсегда отнял душевный покой. С той поры отец не может избавиться от сердечной тоски и угрызений совести. Часто, оставаясь в одиночестве, он льет слезы и стонет. Он будто все еще ощущает, как его жестокая рука вонзает клинок в сердце друга. В ночи ему все мерещится мертвое тело, залитое кровью; он с содроганием взирает на смертельную рану, — ему так хотелось бы остановить кровь. Ужас охватывает его, и он кричит; страшный призрак неотвязно его преследует. Уже прошло пять лет, как он потерял милого наследника своего имени, надежду всей семьи, а он до сих пор укоряет себя в его смерти, считая, что это справедливая кара, ниспосланная небом за то, что сам он отнял единственного сына у несчастного отца.
Признаюсь, все это, да вдобавок врожденная нетерпимость к жестокости, внушает мне отвращение к дуэли: она — последняя ступень животной грубости, до которой доходит человек. Тот, кто идет драться с легким сердцем, на мой взгляд — дикий зверь, готовый растерзать другого зверя; если же в душах противников осталась хоть капля чувства, данного человеку природой, то, по-моему, более достоин сожаления не побежденный, а победитель. Вот они, люди, привыкшие к кровопролитию: они пренебрегают угрызениями совести, ибо заглушают в себе голос природы. Они постепенно становятся жестокими, бесчувственными, играют жизнью других — и наконец, в возмездие за то, что могли так погрешить против человечности, утрачивают ее совсем. Во что они превращаются? Отвечай, ужели ты хочешь походить на них? Нет, ты не дойдешь до мерзкого озверения, ты для него не создан. Но остерегайся первого шага: твоя душа пока еще чиста и неиспорчена, не развращай ее, рискуя своей жизнью во имя навязанного себе преступления, недоблестной отваги, бессмысленных требований чести.[71]